– С тех пор всю жизнь его с собой у сердца ношу, – сказал он глухим прерывающимся голосом. – Вот это был человек!
Голова у старика затряслась. Слезы потекли по его желтым сморщенным щекам, но он не вытирал их.
Мы долго сидели молча.
Туман густел, стекал с желтеющих ив большими каплями. Где-то далеко за самым краем земли покрикивал паровоз. Из Богова доносило слабый запах дыма и ржаного хлеба. На дороге за Красивой Мечей простучала телега и девичий голос запел:
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село…
– Вот видите, какая она, наша Россия, – сказал, помолчав, старик. – Я, голубчик, что-то устал. Года! Пойдемте!
Через десять лет случилось мне проезжать по железнодорожной ветке из Тулы в Елец мимо Ефремова.
Снова была осень. Жесткий вагон гремел, как жестяной. Мутно светили электрические лампочки. Всхрапывали усталые пассажиры. Против меня лежал на верхней полке бритый старик в высоких охотничьих сапогах. Разговорились. Оказалось, что старик едет в Ефремов. Он все приглядывался ко мне, потом сказал:
– Вроде знакомая личность. А где я вас встречал – не припоминаю. Не иначе, как в Богове.
Оказалось, что это был кузнец из Богова. Меня он помнил, но я его никак не мог узнать. Кузнец рассказал мне, что отставной полковник умер лет шесть назад.
– Беззлобный был человек, – сказал кузнец. – Пенсию получал от нашего правительства. За какие такие дела – об этом никому не известно. Сам он про это молчал. Жил скудно, деньги вроде копил. Вот и пошел по деревне слух, что скупость его одолела. Оно и верно – к старости человек большей частью скупеет. А на поверку вышло иное. Вышло так, что старик наш как почуял, что смерть близится, почитай, все деньги отдал на нашу школу. Чтобы, говорил, духовного облика народ не терял. И Насте – помните ее – оставил достаточно денег. Очень он страдал об мальчишке ее, об Пете. А Петя в запрошлый год умер. Не жилец был на этом свете! Не жилец! Я так полагаю, что это к лучшему.
В Ефремове кузнец сошел. Я вышел на платформу отдышаться от вагонной духоты. Поезд спал. От него тянуло маслянистым теплом.
Там, в ночи, где, по моим расчетам, находилось Богово и должна была лежать беспросветная тьма, светилось слабое голубоватое зарево.
Я долго гадал, что это за свет сейчас в Богове, но так и не догадался. А спросить было некого.
Все рассказанное выше – подлинная история. Повествование отставного полковника записано по памяти. Единственное, чего не сохранила моя память, это фамилию старика. Кажется, его звали Гавриловым, но утверждать это я не берусь.
Колотый сахар
Северным летом я приехал в городок Вознесенье, на Онежском озере.
Пароход пришел в полночь. Серебряная луна низко висела над озером. Она была ненужной здесь, на Севере, потому что уже давно стояли белые ночи, полные бесцветного блеска. Длинные дни почти ничем не отличались от недолгих ночей: и день и ночь весь этот лесной низкорослый край терялся в сумерках.
Северное лето всегда вызывает тревогу. Оно очень непрочно. Его небогатое тепло может внезапно иссякнуть. Поэтому на Севере начинаешь ценить каждую едва ощутимую струю теплого воздуха, ценить скромное солнце, что превращает озера в зеркала, сияющие тихой водой. Солнце на Севере не светит, а просвечивает как будто через толстое стекло. Кажется, что зима не ушла, а только спряталась в леса, на дно озер и все еще дышит оттуда запахом снега.
В садах отцветали березы. Белобрысые босые мальчишки сидели на дощатой пристани и удили корюшку. Все вокруг казалось белым, кроме черных больших поплавков. Мальчишки не спускали с них прищуренных глаз и шепотом просили друг у друга дать покурить.
Вместе с мальчишками удил рыбу вихрастый веснушчатый милиционер.
– А ну, давай не курить на пристани! Давай не безобразничать! – покрикивал он изредка, и тотчас же несколько махорочных огоньков падали в белую воду, шипели и гасли.
Я пошел в город искать ночлег. За мной увязался толстый равнодушный человек, стриженный бобриком.
Он ехал на реку Ковжу по лесным делам. Он таскал с собой поседевший портфель со сводками и счетами. Говорил он косноязычно, как бесталанный хозяйственник: «лимитировать расходы на дорогу», «сделать засъемку», «организовать закуску», «перекрыть нормы по линии лесосплава»…
Небо выцветало от скуки от одного присутствия этого человека.
Мы шли по дощатым тротуарам, черемуха цвела в холодных ночных садах, за открытыми окнами горели неяркие лампы.
У калитки бревенчатого дома сидела на скамейке тихая светлоглазая девочка и баюкала тряпичную куклу. Я спросил ее, можно ли переночевать в их доме. Она молча кивнула и провела меня по скрипучей крутой лестнице в чистую горницу. Человек, стриженный бобриком, упрямо шел следом.
В горнице вязала за столом старуха в железных очках и сидел, прислонившись к стене, худой пыльный старик с закрытыми глазами.
– Бабушка, – сказала девочка и показала на меня куклой, – вот заезжий просится ночевать.
Старуха встала и поклонилась мне в пояс.
– Ночуй, желанный, – сказала она нараспев. – Ночуй, будь гостем дорогим. Только тесно у нас, не взыщи, – придется на полу постелить.
– На низком уровне, значит, жизнь у вас организована, гражданка, – придирчиво сказал человек, стриженный бобриком.
Тогда старик открыл глаза – они были у него почти белые, как у слепого, – и медленно ответил:
– Такого, как ты, ни сон, ни ум не обогатят. Терпи – притерпишься.
– Имей в виду, гражданин, – сказал человек, стриженный бобриком, – с кем разговариваешь! Должно, в милиции не сидел!
Старик молчал.
– Ох, батюшка, – жалобно пропела старуха, – не обижайся на странника! Бездомный он, бродячий старик, чего с него спрашивать?
Человек, стриженный бобриком, оживился. Глаза его сделались сверлящими и свинцовыми. Он тяжело хлопнул портфелем по столу.
– Безусловно, чуждый старик, – сказал он с торжеством. – Надо соображать, кого в дом пускаете. Может, он беглец из концлагеря или подпольный монах? Сейчас мы выясним его личность. Как тебя звать? Откуда родом?
Старик усмехнулся. Девочка уронила куклу, и губы у нее задрожали.
– Родом я отовсюду, – ответил спокойно старик. – Нигде нету для меня чужбины. А зовут меня Александр.
– Чем занимаешься?
– Сеятель я и собиратель, – так же спокойно ответил старик. – В юности хлеб сеял и хлеб собирал, нынче сею доброе слово и собираю иные чудесные слова. Только неграмотен я, вот и приходится все на слух принимать, на память свою полагаться.
Человек, стриженный бобриком, озадаченно помолчал.
– Документы есть?
– Есть-то есть, только не для тебя они писаны, милый человек. Документы у меня дорогие.
– Ну, – сказал человек, стриженный бобриком, – мы найдем того, для кого они писаны.
И он ушел, хлопнув дверью.
– Сырой человек, неспелый, – сказал, помолчав, старик. – От таких бывает в жизни одна суета.
Старуха поставила самовар. Она певуче сокрушалась, что нету у нее в доме ни кусочка сахару: забыла купить. Самовар ей жалобно подпевал. Девочка постелила на стол чистую суровую скатерть. От скатерти пахло ржаным хлебом.
За открытым окном блистала звезда. Она была туманной, очень большой, и странным казалось ее одиночество на громадном зеленеющем небе.
Ночное чаепитие меня не удивило, – давно я заметил, что северным летом люди долго не спят. И сейчас за окном, у калитки соседнего дома, стояли две девушки и, обнявшись, смотрели на тусклое озеро. Как всегда бывает белой ночью, лица девушек казались бледными от волнения, печальными и красивыми.
– Ленинградские это комсомолки, – сказала старуха. – Дочери капитанов. На лето всегда приезжают.
Старик сидел с закрытыми глазами и молчал, как будто прислушивался. Потом он открыл глаза и вздохнул.