Когда я выторговывал оба свои чемоданчика, я жил в маленькой комнате недалеко от цюрихской Банхофштрассе, бок о бок с итальянскими рабочими, когда поздно вечером они готовили свой ужин, мою комнатенку заполняли чудесные запахи, которые смешивались с запахами расположенного на первом этаже магазина сыров. Я тогда писал по ночам, так как днем заработка ради трудился в газете. Мое окно выходило на давно зарекомендовавший себя с лучшей стороны ресторан, я слышал, как он закрывался, слышал сердитые выкрики не желавших уходить пьянчуг, слышал, как просыпалась улица ранним утром, слышал шаги тех, кто приходил на работу в первую смену, легкий шум поливальной машины, чистившей улицу, возню в кафе, расположенном чуть дальше, там делали уборку. Прежде чем лечь спать, я по обыкновению выгуливал собаку. Одному итальянскому рабочему машина отдавила пальцы ног, с тех пор он хромал, но не жаловался, когда рассказывал мне, что с ним произошло, напротив, был этому рад, так как он стал получать страховую пенсию, его перевели на более легкую работу и в целом жить он стал лучше.
Я снимал немало таких комнат или каморок в своей жизни, благодаря им я многое повидал в городе и даже в мире. Они были обставлены одними и теми же приспособлениями для работы и хранили много тайн, в них собирались духи, накапливался необходимый для работы воздух. Комнаты становились футлярами для создававшихся произведений, и когда работа наконец подходила к завершению, надо было сбросить старую кожу, сменить комнату. Однажды я снимал курятник на берегу Цюрихского озера, один специалист по рекламе перестроил его в мастерскую с душем и крохотной кухней в виде ниши, просто шик, наверху, под потолком, было устроено спальное место. Вся передняя стена была стеклянная, окно выходило на озеро, но все же это был курятник, он стоял посреди таких же сарайчиков, раньше здесь была птицеферма. Однажды в этой мастерской у меня прорвало водопровод, пол был залит водой, кошка, которая прибегала ко мне днем, спасалась на письменном столе, я не знал, где находится основной кран, и побежал за помощью на расположенную по соседству фабрику, она давно не работала, в ней нашла прибежище коммуна, женщины и дети, мужчины днем работали или учились, один из них случайно оказался на месте и пришел мне на помощь.
Я не производитель книг, я вообще не книжный человек, жалуюсь я Беату. Книги для меня всего лишь остатки моей жизнедеятельности, мои книги выносят меня к свету или на твердую почву, говорю я ему. Когда книга выходит в свет, меня уже в ней нет, это ты понимаешь?
Но ты же можешь бросить это занятие, говорит Беат. Никто не заставляет тебя писать книги, почему же ты не бросаешь этим заниматься?
И все же, говорю я Беату, и все же меня подгоняет мысль о заказе или, лучше сказать, об экспедиции, когда я наконец сажусь писать книгу, я чувствую себя в пути. Но до этого… Пока дойдет до писания… это как…
Как выносить ребенка, говорит Беат, можешь смело употреблять это слово. Раз, уж намекаешь на беременность.
Но пока материал, пережитый тобой, наберется в достаточном количестве, сквасится и переварится, думаю я, проходит чертовски много времени, он лишь лет через десять поднимается из глубины, становится видимым и доступным. А до того остается непроницаемым, я очень страдаю от этого.
Мой крест в том, что, я бреду по колено в тумане, в дьявольском мраке, говорю я. Хуже того, я засыпан жизнью, думаю я, и писательство для меня — способ освободиться из-под завала. Я пытаюсь выбраться наружу, цепляясь за нить писательства.
Тебе надо бы выражаться яснее, говорит Беат. Ты считаешь, что не умеешь сочинять — или не хочешь. А может, братец, тебе просто нечего сказать? И ты вынужден без конца разглядывать собственный пупок. Почему ты непременно хочешь видеть в себе биографа собственной жизни? Если ты зациклился на себе, тебе можно помочь. Сходи на, прием к психиатру, черт, тебя побери.
Беат, говорю я, моя проблема лишь в том, что я пишу не о том, что знаю, а для того, чтобы что-то узнать; что меня интересует только неизведанное или глубинное, то, что не спутаешь с игрой воображения. Я подбираюсь к своему предмету ощупью, я хочу установить с ним контакт. Мне нужно разведать окрестности, знай я их заранее, тогда и писать незачем. Моя проблема — разведка, копание вглубь или подготовка к этому, а не упаковка готового материала. Про себя я думаю, что этого не объяснишь тому, кто сам не погружен в эти проблемы. Начинать я могу только в том случае, если почувствую тайные мотивы зарождающейся во мне книги. Когда предмет заявляет о себе, так сказать, биением пульса, запахом тела, весом, своей невидимой жизнью.
Если я начну его осязать. Тайные мотивы — не суть моего собственного опыта, а лишь та его часть, которую я разделяю с другими людьми, в том числе и с книгами, да, они как неизвестно откуда взявшееся воспоминание, нечто очень древнее, лишенное возраста. Они — нечто легендарное, то, что я могу в лучшем случае спрятать в своем материале, развить, быть может, оставить для него место, но не могу выразить словами. Они проявляются не в сюжете или действии, они вибрируют или молчат в глубине и поднимаются из произведения букетом нежнейших ароматов.
Они во фразах. Я гоняюсь за ними, пытаюсь настичь их в своих фразах. Тогда кажется, что я бегаю по бумаге, как водный паук по воде. И что не стало фразой в таком сомнамбулическом смысле, остается бумагой, остается мертворожденным словом, о котором и говорить нечего.
Книга, подумалось мне недавно, когда я поднимался по ступенькам улицы Бекереля к собору Сакре-Кёр, должна отделяться от автора, от его биографии, от его круга идей так, как отделяется мыльный пузырь от соломинки и взмывает в воздух, загадочно мерцая всеми цветами радуги. Книга должна иметь запах, как воспоминание. Должна пахнуть так, чтобы читатель, вспомнивший вдруг о книге, или о каких-то местах из нее, или просто о вызванном ею настроении, не мог понять, откуда все это появилось у него в голове. Он впитал в себя это, оно дает о себе знать из глубины, оттуда протягивает свои щупальца. Что бы это могло быть? — недоумевает читатель. Почему я об этом думаю? Мои тайные мотивы стали частью его самого. Так и должно быть, кричу я Беату, они должны растворяться в желудке памяти.
Да не кричи ты так, или у тебя ум за разум заехал? — говорит Беат, он растянулся на моем диване и листает газету. В зубах у него незажженная сигарета, одна из тех длинных и тонких штучек, которую он, принципиальный противник курения, позволяет себе только после рюмки коньяка.
А может, я затрагиваю жизнь, только когда пишу? И надеюсь, что когда-нибудь обойдусь без этого вспомогательного средства, без костылей, то есть без писательства?
Ты все еще размышляешь о работе писателя, говорит Беат. А ты смотри на нее как на ремесло. Воспринимай как ремесло.
Ремесло, думаю я, хорошее слово. Но что мне делать со своим ремеслом в эти чертовски длинные инкубационные периоды? Когда доход уменьшается, ручеек становится все тоньше и наконец иссякает, деньги уходят, как уходит тепло из печки; а счета, как им и положено, с бесстыдной регулярностью приходят в дом; их стопка растет на столе или в ящике стола, потом приходят напоминания, письма с угрозами; и неизвестно, откуда взять денег. Я вижу перед собой только счета и начинаю подсчитывать, сколько кому должен и на какую крайнюю отсрочку могу рассчитывать. У кого нет денег, тот должен не учиться, а работать, говаривал мой дядя Алоис, даже если придется убирать навоз.
И я начинаю смотреть на все сквозь призму счетов, неоплаченных счетов, которые плавают на поверхности моего сознания, как утопленники; я окидываю взглядом прожитую жизнь и прихожу к крайне неутешительному выводу, что мне никогда не избавиться от долгов, вся моя жизнь представляется мне одним-единственным неоплаченным счетом; я вспоминаю о муках, отчаянных усилиях и ухищрениях, которых стоили мне мои книги, и моя жизнь видится мне сплошной неудачей, к тому же не лишенной претензий и авантюризма; человек без денег — бездельник и тунеядец, говорит разбойник в одноименном романе Роберта Вальзера: у кого нет денег, тот мошенник. Правы те, кто так думает, говорю я себе в такие минуты, я и впрямь чувствую себя виноватым перед ними, в том числе перед арабами и чернокожими в нашем квартале. Уже ребенком я стыдился того, что происходило у меня внутри.