Литмир - Электронная Библиотека

Отец Карела был сапожником и пьяницей, у него была ручная курица и свинья, та и другая жили с ним в сапожной мастерской, служившей одновременно и кабаком, составляли ему компанию; однажды во время семейного праздника, когда за длинным столом в саду собрались не только родственники, пришел и католический священник, накрытый стол вместе со всеми блюдами, тарелками и рюмками вдруг опрокинулся, так как свинье захотелось занять свое место у ног сапожника, должно быть, свинья была крупная, с розоватой, розовато-серой кожей.

Карел приехал из деревни, он был знатоком грибов, разбирался в травах, но не знал, как помочь самому себе, не мог найти лекарства от своей тяги к спиртному, целебный чай тоже не давал ожидаемого результата, позже Карела несколько раз отправляли лечиться от алкоголизма, он возвращался помолодевший, без брюшка, лицо становилось свежим, как у девушки, но воздержание ни разу не длилось больше пары недель, потом он возвращался к своим старым привычкам.

На первом этаже нашего дома была табачная лавка, принадлежавшая фройляйн Вайсхаупт. Входя туда, я старался не открывать широко дверь, чтобы не толкнуть клетку; с попугаем, стоявшую на довольно высоком помосте возле двери. Попугай поднимал одну лапку и наклонял в сторону голову, чтобы лучше рассмотреть вошедшего. Я вдыхал табачный запах и ненадолго задерживался у стенда с книжками карманного формата, потом из заднего помещения выходила фройляйн Вайсхаупт с вечно прищуренными маленькими глазками, из-за чего создавалось впечатление, будто она вышла из темноты на слепящий свет. Но этот ее прищур не имел ничего общего с состоянием глаз, таким образом она как бы дистанцировалась от клиента, выражала скепсис и высокомерие. Фройляйн Вайсхаупт была особа решительная и заносчивая. Она изучала людей и все время ждала чего-то необычайного, однако очень редко находила равных себе партнеров, достойных того, чтобы выслушать основательно продуманные взгляды фройляйн Вайсхаупт на жизнь. Вероятно, она не только ухаживала за попугаем, но и предавалась какой-нибудь страсти или науке, например, спорам на пари, или гаданию на картах, или спиритизму. Но несомненно и то, что по натуре она была доброй.

В нескольких шагах от нашего дряхлого дома, уже обреченного на снос, стояло высотное здание, принадлежавшее какой-то фирме, с небольшим газоном у входа, на котором росло несколько деревьев. Этот островок зелени, выделявшийся на фоне голого колосса из стекла и бетона, словно коврик для ног у порога, должно быть, остался от прежнего сквера, который поглотила и залила бетоном современная громадина, его сохранили из-за деревьев, очень старых и очень высоких. Это был ближайший от меня кусочек зелени, и я глубоко дышал под зеленой листвой деревьев, набирал полные легкие воздуха, особенно если шел дождь, мне хотелось втянуть в себя все дерево, я словно хотел насытиться им, чтобы не умереть от голода по счастью. Не знаю, о каком счастье я думал, вероятно, о том, что испытал в детстве, когда любовался буйством ранней листвы, ну и что, что дождь, думал я и глубоко вдыхал влажный воздух, в нем было что-то заразительное, какая-то тревога, такого каштана я не видел больше нигде, не дерево, а целый космос, я тянулся к его густой кроне, а моя собака в это время обнюхивала газон, ей больше нравился не Каштан, а кедр, она без конца обнюхивала его шершавый ствол, а за стеклами высотки, в комнатах первого этажа, занимались своими делами все эти программисты и программистки и, надо думать, замечали господина с собакой, подшучивали над ним или завидовали тому, что у него есть время выгуливать собаку и разглядывать ветвистую крону, в которой уже появились белые свечи.

Сидя за своим столом, я иногда испытывал чувство мучительной безысходности, какое бывает в детстве. Мне казалось, что я очутился на задворках жизни, отрезанный от всего. Я принимался писать, мне казалось, что только благодаря этому я могу видеть, дышать, общаться с другими людьми; что день, когда я ничего не написал, пропал зря. Мой сегодняшний день будет принадлежать мне только завтра, когда я вспомню о нем в другом месте.

Если я не делаю заметок, все вокруг представляется как бы несуществующим, думаю я. Меня охватывает чувство отчуждения, оно становится настолько сильным, что я боюсь зачахнуть и умереть. Когда я пишу, я как бы вырываюсь из изоляции и сближаюсь с жизнью. Я отдаюсь на волю языка, фраз, речитатива, они несут меня, как санки с горы.

Этой же боязнью зачахнуть объясняется и другая тяга, время от времени выталкивающая меня из насиженного места, подталкивающая к алкоголю, к опасности саморазрушения. Тяга к одурманиванию себя. Из страха утратить то, что тебя питает, поставляет образы? Можно ли обойтись без этого качания между желанием вырваться из внутреннего плена, окунуться с головой в жизнь (пока она не зазвенит, как лесная опушка летом или когда ударяют по камертону) — и возвращением в себя, в пустыню, в штольни? А потом поднимаешься из глубин, облепленный грязью, увешанный водорослями… Неужели, чтобы появилось настоятельное желание писать, нужно впасть в состояние опьянения, оказаться в положении утопающего, терпящего бедствие? Неужели мне предстоит всякий раз доводить себя до крайности?

Жизнь можно потерять или обрести. Я ее ищу. Когда я говорю, что ищу жизнь, то имею в виду, что ищу я жизненность, пробуждение, возрождение, да, возрождение! Пробуждение жаждущего постичь жизнь от неуверенности, нойи, меланхолии, безысходности, летаргии. Я окунаюсь в жизнь с той же страстью, с какой отдаюсь работе; жажда жизни, погружения в нее, пробуждения от летаргии отрывает меня от письменного стола, а внутренняя концентраций отвлекает от жизни, придает новые силы. Я убегаю в жизнь из страха оказаться в плену своей комнаты, бегу недалеко, и там, среди людей, начинаю тосковать по письменному столу, по тому, что дает мне опору.

Я сижу в своей комнате-пенале, как в зале ожидания. Я жду.

Я только что натер жиром оба свои любимых чемоданчика. Один, старый кожаный чемодан, я называю его чемоданом Бассано, достался мне в Лондоне, точнее, я купил его в магазине «lost property»,[13] в Блумсбери в 1968 году, купил из-за его необыкновенной продолговато-узкой формы, он напоминает футляр для инструментов, в ширину не больше стандартного листа бумаги, но напоминает он и чемоданчик девушки-служанки, особенно в открытом виде, внутри он обит серым тиком. Чемодан был изрядно потрепан, но качество кожи внушало доверие. Однако с годами он все же окончательно износился, углы и края начали стираться в пыль, отчего, когда я носил его с собой, на брюках у меня появлялась рыжая опушка, как если бы я брел по колено в цветочной пыльце. В конце концов он буквально разъехался по швам. Недавно его снова починили, швы теперь держат, протертая жиром гладкая кожа блестит. Я почти суеверно привязан к этой вещи.

Другой чемоданчик для рукописей я приобрел еще раньше, кажется, в 1965 году, в магазине старинных кожаных вещей «Лилиан» на Банхофштрассе в Цюрихе, выторговал во время полной распродажи, в ту пору мои финансовые дела были в плачевном состоянии. Возможно, я не нуждался ни в каком чемоданчике, но мне нужно было доказать себе, что еще не все потеряно, я занял денег и вложил их в этот предмет роскоши, рассчитанный на долгую жизнь, инвестировал их в будущее, словно в насмешку над своим тогдашним положением.

Пока я натирал чемоданы, голубятник скандалил громче обычного, вероятно, хотел обратить на себя внимание. Он не любит, когда я исчезаю из поля его зрения. Должно быть, я давно уже стал неотъемлемой частью его быта, должно быть, наблюдение за моей персоной превратилось в его повседневное занятие.

Чемоданчики — мобильная часть моей домашней утвари. Годами я таскаю в них рукописи, питаю, кормлю их бумагой до тех пор, пока они не станут упругими, и в один прекрасный день, если мне повезет, рукопись превращается в книгу, бумаги оставляют чемоданчик, из Бассано выныривает книга — точно так же, как и я выныриваю или выхожу из своих писаний, как из штольни, другим или обновленным, так я это себе представляю.

66
{"b":"565131","o":1}