Тетя была до некоторой степени сентиментальна и великодушна, но не щедра, а скорее экономна, домовита, недоверчива. Ведь всю жизнь она прожила одна, не зависела ни от кого и потому научилась добиваться всего своими силами, elle sait se defendre, говорят здесь, она умеет постоять за себя, поэтому она ни при каких условиях не допускала, чтобы кто-то заглядывал в ее карты. Когда я закончил учебу, она сообщила, что хотела бы сделать мне в связи с этим большим событием подарок, мой дорогой малыш, писала она мне, у твоей тети нет того, что называют состоянием, но у нее есть представление о семейных узах, и в связи с удачно или всего лишь благополучно выдержанным экзаменом она хочет подарить мне некоторую сумму или первый взнос или назови это как хочешь для покупки маленького пикапа. Во время одного из моих приездов в Париж она снова завела речь о своем обещании, сказав со вздохом, что перед моим отъездом подарит мне тысячу франков. Я был тронут и обрадован, и за ужином, который здесь всегда бывает очень поздно, отчего мне оставалось совсем немного времени, чтобы успеть на ночной поезд, я все время думал, не забыла ли она о своем обещании, она ничем не выдавала своей готовности вручить мне подарок. Я выпил кофе, после кофе — еще одну, последнюю рюмку вина, потом уложил свои вещи, а она все еще ни слова не говорит об обещанной сумме. Ну что ж, подумал я, не стану ни о чем ей напоминать, или она сама начнет этот разговор, или забудем обо всем. В последний момент, когда я уже надел пальто, она подошла ко мне с конвертом в руках и злым выражением лица: вот, сказала она, то, что я тебе обещала, возьми, да смотри не потеряй.
Нет, что ты, ma tante, сказал я, об этом не может быть и речи, я давно уже научился быть осторожным, большое тебе спасибо, я ценю твою щедрость, и поверь мне: эта машина послужит нам обоим. Но тетя стояла передо мной, держа в руках конверт, потом сказала: спрячь его, малыш, спрячь в нагрудном кармане, и она расстегнула на мне пальто и пиджак, чтобы убедиться, что такой карман есть. Однако время поджимало, я сунул конверт в нагрудный карман и уже собирался на глазах своей задумавшейся о чем-то тети застегнуть пуговицы пиджака и пальто. Но она вдруг сказала: нет, так дело не пойдет, у тебя вытащат деньги, в толкучке на вокзале или во сне, в поезде, карманные воришки нюхом чуют, где лежат деньги, нет, давай-ка их сюда. Она снимает с меня пальто и пиджак, идет с пиджаком в руках в соседнюю комнату, свою спальню, и когда я, уже теряя терпение, заглядываю туда, то вижу, как она орудует иголкой и ниткой, зашивая нагрудный карман с деньгами.
Вот так, малыш, говорит она, мы нашли решение, теперь все как надо, voila.
Она довольна и улыбается своей немного печальной меланхолической улыбкой, я целую ее в щеки, в благодарность за подарок и на прощанье, нет, говорит она, я пойду с тобой на вокзал, я лишь тогда успокоюсь, когда посажу тебя в вагон и увижу, как отходит поезд. Пошли.
Нет, моя тетя не подарила бы мне свою квартиру, ей было бы неприятно видеть, как все ее имущество переходит в мое распоряжение. Я вижу свою тетю, она стоит передо мной, когда я вожусь с замками, и, кроме того, я вижу еще и маленькую горбатую фройляйн Мурц в длинном, до пят, пальто, в позиции лыжника, приготовившегося к спуску, вижу, как она дергает за дверную ручку, отворачивается, делает вид, что собирается уходить, но вдруг снова поворачивается к двери, чтобы проверить, хорошо ли она заперта.
Теперь я легок, как голубиное перышко, говорил я себе иногда, только-только перебравшись в Париж, сидя в своей комнате-пенале; и острый, как стилет, добавлял я. Легкость заключалась в том, что я был свободен, как птица, мои связи здесь равнялись нулю; я мог отдаться ходу событий, у меня здесь еще не было прошлого, но было ли будущее? Я всего лишь был к нему готов.
А что до остроты, то это как раз то, чем я надеялся стать с помощью этого города. Я надеялся, что он меня отшлифует, отшлифует до блеска, по своему усмотрению, все равно, для жизни или для смерти, отшлифует как камешек, как гальку. Я возьму этот камешек, мое подобие, в рот и начну говорить. Я буду говорить, прервав легкое, как галька, молчание.
Когда говорил это себе — а я и впрямь привык говорить сам с собой, что в общем-то неизбежно, если ты по-настоящему одинок, — когда я вот так разговаривал сам с собой, то казался себе чем-то бесчувственным, то есть не поддающимся эмоциям, чем-то, как мне хотелось надеяться, настоящим. И происходило это не из жалости к самому себе, а, наоборот, из гордости, словно я уже достиг чего-то, к чему давно стремился: стал перышком, легчайшим летающим объектом, добычей малейшего движения воздуха. Но ствол, ствол пера должен быть острым, как стилет.
Я ощупывал кости своего черепа, щипал себя за руку, смотрел, не отрываясь, на старика-голубятника, косился на клочок неба над колодцем двора, я говорил себе: вот — это я, это моя комната-пенал, здесь мое место. Здесь я останусь. Я был здесь всего лишь самим собой, что бы это ни значило. Я был счастлив, счастлив в своем убожестве, в своем абсолютном парижском одиночестве. И я был свободен. Настолько свободен, что мог заглядывать в места, подобные заведению мадам Жюли, и сейчас я спрашиваю себя, как вообще мне удалось раздобыть этот адрес. Мне кажется, адрес дала мне Бриза, одна бразильанка, с которой я давно уже познакомился в каком-то баре и которая на свой лад хранила мне верность.
Бриза была девушкой по вызову, которая меняла места своего пребывания и деятельности; одним из таких мест был Париж. Однажды она позвонила мне, такие звонки, как я заметил позднее, были частью ее деловой практики. В разных городах и на разных континентах у нее была своя постоянная клиентура и, соответственно, телефонные номера, которые она заносила в крохотную записную книжку и всегда держала при себе; когда она приезжала в Париж, Нью-Йорк, Цюрих или Рио-де- Жанейро, она звонила, уж не знаю, по какому принципу, по нескольким номерам, чтобы сообщить, что она здесь и готова к услугам. Она не выходила на панель, не бывала в клубах или барах, во всяком случае, в поисках клиентов, она работала на строго приватной и дискретной основе, у себя дома. В Париже у нее была маленькая квартирка в 15-м округе, на улице, носившей имя какого-то генерала, в этой квартире побывал и я, причем в день, когда Бриза была не одна, а в компании с очень темнокожей, немногословной, производившей какое-то странное впечатление подругой, имя которой я уже не могу припомнить; должно быть, подруга явилась к ней без предупреждения. Мы поужинали в ресторане и вернулись втроем в квартиру Бризы. Квартира была на седьмом этаже и состояла из комнаты, кухни, ванной и туалета. Меня уложили в большую кровать, Бриза сама сняла с меня ботинки, подложила под голову подушку, словно любимому, уставшему после работы супругу, я лежал, держа в руке стакан с виски, и с удовольствием, смотрел по телевизору ночную передачу, а в это время обе девушки плескались в ванной. Потом я лежал между ними в кровати, я остался скорее по инерции, из желания продлить ленивое времяпрепровождение. Бриза шепотом спросила, хочу ли я, я ответил, что да, хочу, отдавая себе отчет в том, что темнокожая подруга не спит, Бриза полезла рукой, под одеяло, чтобы проверить степень моей готовности, мы слились друг с другом, справа я все время чувствовал чужое тело, но не испытывал при этом никакого смущения, мне было хорошо и уютно, как ребенку в кровати кузин на каникулах, меня переполняла чудесная невинность и безмерная любовь к людям, когда мы трое, отличавшиеся друг от друга телами и цветом кожи, лежали в этой чужой комнате на седьмом этаже, на улице, носившей имя прославленного генерала, казалось, мы преломляем хлеб и находим общий язык, словно случайно объединившиеся под брезентом фургона люди, я был в гостях у другой части света, и при этом из головы у меня не выходила фраза МЫ ПОДНИМАЛИСЬ ВВЕРХ ПО РЕКЕ, И У НАС НЕ БЫЛО С СОБОЙ ЕДЫ, я нигде ее не вычитал и не знал, что она означает, но она мне нравилась.