Последний раз я видел свою тетю на катафалке в морге в эвианской больнице, в Эвиане она проводила свой отпуск и, после легкого недомогания доставленная по настоянию врача в больницу, сразу скончалась. Она лежала, словно какой-нибудь знаменитый полководец, в морге не было холодильников, и она лежала, обложенная сухим льдом, лежала долго, еще и потому, что ее нельзя было похоронить без соответствующих бумаг, и чтобы достать все эти бумаги и выполнить дальнейшие формальности, полиция вызвала меня, должно быть, тетя на всякий случай всегда держала при себе мой адрес. Я, стало быть, последний раз видел ее в эвианской больнице, Джимми остался в гостинице, я попросил портье выдать его мне, в полиции мне передали ключи и кое-какие вещи, чемоданы, и со всем этим я поехал в Париж. В тетину квартиру я вошел как полновластный хозяин, я должен был просмотреть все бумаги, выполнить все необходимые формальности, должен был ликвидировать эту мертвую жизнь и все, что от нее осталось, этим я занимался несколько недель, и квартира досталась мне, я очистил ее от ненужного хлама и устроился в ней.
Улица, которая уже во время первого моего посещения произвела на меня гнетущее впечатление, и теперь кажется мне все такой же безотрадной, она не ведет никуда, разве что к себе самой, а сама она неухоженна, как небритое лицо, какая-то грязная, впечатление нечистоты связано скорее с бедностью и запущенностью, это предоставленная самой себе, списанная со счетов улица, улица Симара, так звали одного скульптора, прочитал я, месье Симар был очень предприимчивый, очень занятой человек, как, впрочем, и Эжен Сю, популярный писатель, оба они, то есть, я хочу сказать, обе эти улицы перекрещиваются на углу, а в остальном в здешнем воздухе не витает ни грана культуры.
Я уже довольно давно спрашиваю себя, что означает этот крик горлицы, который звучит, словно бесконечно повторяемый крик кукушки из часов, и вынуждает прислушиваться и считать крики. Крик напоминает начальный звук свирели, вздох из трех тонов, во всяком случае, в нем слышится жалоба, и поскольку раздается в любое время дня и ночи, то часто почти невыносим. Это, кстати, почти единственный шум здесь, который мне действительно мешает. Нижний жилец, преподающий игру на гитаре и на полную мощность включающий органную музыку, мешает однозначно меньше, нежели этот безнадежный, зовущий на помощь крик горлицы.
Я хочу видеть мир, хочу жить в широком мире, а не в этом Цюрихе, думал я тогда, не на этих одинаковых в любую пору немногих улицах и площадях, где я выгуливаю свою собаку и где меня знает каждая собака, так или примерно так думалось мне, и наконец я сказал себе теперь или никогда, когда подвернулась эта квартира, удача, которой одарила меня моя полненькая тетушка, уйдя в мир иной, я нутром ощутил начало новой жизни, понадеялся на нее в своей тогдашней самоуверенности; и наконец переехал.
Я взял спальное место прямо от Цюриха и сразу уснул. Проснулся я в Базеле, услышал, как кто-то произнес мою фамилию, да, я ни секунды не сомневался, что громкоговоритель с этими скрипучими искажениями и детонациями, свойственными всем вокзальным радиоголосам, выкрикнул мою фамилию. Я испуганно вскочил, поднял оконное стекло и в тревоге огляделся по сторонам, готовый в любой момент увидеть приближающихся людей в униформе. Чего мне было бояться? Я ехал легально, свой паспорт и билет я вручил, как и положено, кондуктору спального вагона, и все же я чего-то опасался, боялся своего бегства? ибо покидал Швейцарию и отправлялся в мир, я хочу в мир, долго внушал я себе, как будто Цюрих не был частью этого самого мира. Пока шло бесконечное маневрирование между швейцарским и французским вокзалами, пока нас перетаскивали через границу и возвращали обратно, туда и обратно, я высматривал сыщиков, но мы наконец поехали, и я долго не мог заснуть, теперь я боялся, что поезд сойдет с рельсов, я чувствовал, как стучат и подпрыгивают колеса, а поезд все мчался, ускоряя ход, машинист, должно быть, спятил, несется под двести километров в час, я чувствовал на своем диванчике, как рельсы едва удерживают обезумевшие колеса, долго ли еще они выдержат такое? И в такой панике я наконец заснул, и мне приснилось, что я еду в поезде, что поезд несется что есть мочи, но теперь, во сне, мне было мало этой скорости, я начал ускорять ход движениями собственного тела, так, раскачиваясь, пытаются сдвинуть с места ручную тележку, я начал подгонять бешено мчавшийся поезд, я весь отдавался движению, более того, я открыл окно и далеко высунулся из него, размахивая руками, я уже почти наполовину повис в воздушной струе, возникшей от движения поезда, я сам почти обезумел от наслаждения, как вдруг на маленькой площади, на главной площади городка с ратушей, церковью, домами благородных жителей и памятником кому-то увидел девочку, она стояла одна, забытая Богом, на этой вымершей ночной площади, рядом с ней был сенбернар, и когда я взглянул на эту одинокую девочку, сиротку, ее глаза засияли и из них пролился настоящий звездный дождь, девочка с источающими звезды глазами? Никогда я не видел ничего подобного, такое же просто невозможно, думал я во сне, а потом меня разбудил кондуктор, чтобы возвратить мне паспорт и билет. Мы въезжаем в Париж. В купе только веселые альпинисты, на всех одинаковые, в красную клеточку, рубашки, одинаковые альпинистские вельветовые брюки и одинаковые шерстяные носки, я удивленно разглядывал этих скалолазов и вспомнил голос, голос из репродуктора, и с облегчением понял, что прорвался сквозь кордон и прибыл на место. Это не был голос полицейского, это не были сыщики, это было LA VOCATION, призвание. Я в Париже.
Возьми меня к себе, вынеси меня наверх! — кричал я, исследуя его улицы, я тебя не оставлю, я хочу в мир! Я бродил, ходил размашистым шагом, бегал по улицам, меряя ногами их нижнюю часть, а глазами изучал верхнюю, что раскинулась между крышами; в бесконечном ряду улиц с великолепно прочерченным небом над ними, самым ясным небом в мире, стоял я словно в бесконечном церковном нефе, я видел, как разлетались в стороны боковые улицы, залитые чарующим светом, они разлетались и уносились куда-то, вереницы беловатых домов, сверкающих всеми щелями своих жалюзи, я шагал по тротуарам вдоль навесов над лавочками и барами, и вся красота их была у меня перед глазами, я видел все это, я был посреди всего этого — и все же оставался снаружи, чужим.
А потом плелся домой, в свою комнату-пенал, в свой досуг, которого было у меня сверх всякой меры. Он торчал во времени и никак не мог приблизить его к себе, как-то написал я, эта фраза была к месту и теперь.
Время от времени кто-нибудь из моих знакомых, приезжая в Париж, вспоминал, что я живу в этом городе. И так как в то время у меня еще не было телефона, пару раз случались неожиданные визиты, знакомые, которых я долго не видел, появлялись без предупреждения. Они вдруг оказывались в моей комнате с видом во двор, сидели в ней, и на их лицах читалась жажда насладиться Парижем, готовность к приключениям, которую они привозили из Швейцарии, здесь ведь они были по-настоящему свободны и готовы на любые гнусности, как говаривал о себе мой дядя Алоис, будучи в хорошем настроении, хотя его слова вовсе не подходили к нему, человеку добропорядочному. Но мои визитеры ждали чего-то такого, и я выводил их в город — показать квартал. Мы проходили по Арабской улице, у Барбе-Рошешуар, сквозь весь этот Восток, и я обращал их внимание на очереди и кучки мужчин у входа в публичные дома, тогда здесь и в самом деле еще были эти заведения, заглянув в зарешеченную стеклянную дверь, можно было увидеть в темном вестибюле полуобнаженных проституток разного цвета кожи и разных рас, сильно накрашенные лица, из-под нижнего белья выпирает плоть, картины, как в фильмах Феллини. Вот у этих-то окошек и стояли безработные или одинокие мужчины, поначалу я так и думал, что они стоят в очереди, так как спрос, наверно, превышает предложение, но из стоявших в очереди редко кто входил внутрь, и я заметил, что многие стояли там и воображали, что было бы, будь у них необходимая сумма денег, чтобы оказаться внутри. Мы выпивали по стаканчику белого вина или рикара в баре на углу, а пока болтали, взволнованные жизнью незнакомого города и нашей встречей, я думал про себя, что лучше было бы мне остаться дома. У моей двери, три замка, два английских и один нормальный между ними, да к тому же еще и защелка на цепочке. Замки вставила моя тетя, как сейчас вижу, вот она выискивает из связки нужный ключ, чтобы запереть дверь, в другой руке у нее сумочка из крокодиловой кожи и поводок, на котором она выводит собаку, и это запирание двери — целая процедура, за которой я наблюдал с умилением, ожидая несколькими ступеньками ниже. И теперь всякий раз, когда я вожусь со всеми этими замками, я вижу рядом с собой свою тетушку, такое впечатление, словно на одного человека наложилось отражение другого, и тогда моя возня с замками кажется мне чем-то запретным, словно я ограбил, обманул свою тетю, лишил ее этой квартиры, чуть ли не лишил ее самой жизни. Она ведь никак не ожидала, когда ехала провести отпуск в Эвиане, что умрет там, и уж вовсе не собиралась оставить мне эту квартиру со всем ее содержимым, со своими личными вещами, она не думала о наследнике, не оставила завещания, вообще была человеком крайне недоверчивым, все запирала, сама запиралась за тремя замками, а когда выходила, запирала свое добро от взломщиков. А теперь все это стало моим.