Нет, она не могла стерпеть такого террора. Насколько легче с теми, кто приходит и уходит! Да хотя бы и Хромов. Пусть нерешительный, недальновидный, пусть ничего не доводящий до конца… Она чувствовала, что в ее присутствии Хромов вспыхивает, как сальная свеча, и хотелось задвинуть шторы и смотреть не отрываясь на тонкое, трепетное пламя, тянущееся ввысь душистым дымком. Но Хромов медлил, как будто она еще недостаточно близко подпустила его к себе, как будто расстояние, все еще разделявшее их, было временем, временем, которое он не успел прожить, израсходовать до конца. Он ждал заветного часа, заветной минуты, когда сближение должно произойти само собой, просто потому, что настал срок сблизиться. Аврора не испытывала нетерпения. Смешно! Достаточно приспустить чулок, и он падет к ее ногам. Один из тех, кто не устоял, не смог устоять. Время терпит, желание не спешит. Главное, вовремя закрыть глаза.
Что до гипнотизера, едва подумав о нем, Аврора ощутила приятную, бегущую по волосам тревогу, как будто изо дня в день крепнущее чувство к этому далекому человеку не имело отношения к ее привычной, налаженной жизни. Словно рука, когда-то извлекшая ее из блаженного водоворота, теперь влекла ее обратно, прочь от берега, в бездну.
Сколько себя помнила, она мечтала иметь семью, мужа, детей, дом, быть в доме хозяйкой. Мечта осуществилась, она была счастлива. Правда, при этом выяснилось, что счастья недостаточно, что еще нужно что-то такое, чего не могут дать ни муж, ни дети, ни дом, нужно то, чего нельзя получить от жизни.
Аврора не винила Успенского. Успенский, пожалуй, был таким, каким она себе представляла мужа. Только с таким, как Успенский, она могла жить под одной крышей. Он был законным мужем. Но столь же законно желание иметь сверх того, что предусмотрено законом.
40
Против обыкновения увиденные на пляже телеса его не вдохновили. Мысль билась, как об белую стену сухой буро-желтый горох. Лазать, лизать: лезть, лесть. Попадания не было. Лодки вверх дном, запах дегтя и водорослей. Шелковый шум волн. Рыжая божья коровка на сером камне парапета. Крики чаек. Темные очки, вывешенные на продажу. Человек с пеньковой трубкой, похожий на старого матроса. Туфли тоже продаются. Он остановился, снял ботинок и струйкой ссыпал просочившийся песок. Купил бутылку минеральной воды. Блеск, плеск солнца. Зеленая афишка гипнотизера уже выцвела до грязно-желтого. Черная флотилия кипарисов. Ворота покрыты облупившейся краской. Незнакомые деревья с толстыми, глянцевыми листьями, с волосатой сморщенной кожей стволов. Свисают ягоды, похожие на цыплячьи головы. Странный едкий, сладкий запах. Буйная растительность. Путешественники уверяют, что есть деревья, корень которых в точности повторяет скелет человека. Зеленые облачения, застегнутые на перламутровые пуговицы. Листья лапчатые, зубчатые, рубчатые, губчатые, крапчатые. Зеленая костюмерная (костомерная, Савва, ау!). Пищи и трепещи! Бирюзовой лазурью припечатанная бабочка. Златострунные мухи с томными глазами сбились в столп. Птица незримо гогочет.
Лампочки, лампочки, горящие и перегоревшие. А также свечи, восковые, пускающие языки пламени. Небо sine linea, синелиния. Определение пустоты: пустота. Я не нашел на ней украшений, даже намека на украшение (из записок психиатра). Чувство (вычеркнуто). Лапша, макароны. Почему-то в этом антураже вспоминаются строки из старых стихов про «рдяных сатиров и вакховых жриц». И образы богов (питепа) сквозь пламя вынес целы…
Почему я, черт побери, не пишу стихов? Почему извожу дни и ночи на эту беспросветную глупость — лапидарную прозу. Лущить рифмы — вот мой удел. Она обдала его холодом души. Она обделила его собой. Она обделалась… Почему раньше не додумался? Почему додумался только тогда, когда израсходовал все свои слова и не хочу пробавляться чужими? Книга стихов!.. Сейчас я разрыдаюсь…
Почему, подумал он вскользь, точно провел рукой по наэлектризованному шелку, должен я кому-то доказывать, что существую? Доказывать, что без меня ничего этого — он посмотрел по сторонам — не было бы: ни моря, ни истории, ни книг, ни богов? Стало грустно, как всегда перед тем, как исчезает ценная, бесценная, абсолютно ненужная мысль.
И тут же опять навязанные памятью пустые комнаты, пыль, рулоны обоев, запах краски, стремянка, как немая свидетельница. На другом конце подзорной трубы.
За ржавой сеткой теннисный корт, поросший травой. Скамейка, поделенная между солнцем и акацией. Извилистые аллеи. Бетонные корпуса санатория невзрачно пугают невзрачного прохожего с высшим образованием, придерживающего шляпу. Я ли он? Он ли я? За каждым выбитым окном мерещится лицо.
Она прячется где-то в ветвях, вплетаясь в листву, гамадриада. Колено уже нашел, а вот и глубокая ляжка, прилипчивые губы, бездонно изворотливое ухо, душистые космы. Никогда не воображай, что ты крепость, что ты неприступен. Сентиментальный мотив будет кстати. Любит, не любит. Щипковый инструмент. Моя безголосая. Не мог похвастаться близостью.
Хромов вышел одновременно с трех сторон на асфальтовую площадку, к которой сходились три дорожки. Рисунок мелом и кирпичом. Детская рука. Поганые знаки кратные трем. Плоская на плоском. Всем сестрам по серьгам. От раны до руины путь недолог. Попрание.
Постой-ка…
Хромов достал из кармана тетрадный листок, унесенный из кабинета Успенского. Сравнил рисунок на листке и рисунок на асфальте. Один к одному.
В тот же миг листок выпорхнул у него из рук.
«Отдай!» — завопил Хромов.
Маленькая девочка, выхватившая листок, смеясь, побежала от него. Хромов бросился за ней, но не успел. Девочка скомкала листок и сунула в рот, быстро крутя щеками.
«Съела!» — засмеялась она.
Упитанный ангелочек, золотые кудри, голубое платьице, накрашенные алым лаком коготки.
«Как не стыдно! — Хромов не находил слов от возмущения. — Это что, такая игра — портить людям настроение?»
«А ты — люди?»
«Я — настроение».
Девочка обиженно надулась, уловив в его голосе снисходительную фистулу. А я слишком легко иду на попятную, пасую, подумал Хромов. Где-то он ее видел. Ну да, конечно, в ресторане, на террасе, как-то нехорошо она его там обозвала, забыл — как.
«Зачем съела рисунок?»
«Чтобы никому не достался».
«Никому, кроме тебя».
«Мне он тоже не достался, я ведь его съела», — сказала она, жеманно улыбаясь.
Она и не догадывается, что сейчас переваривает бога, бога ревности-древности, и лучше ей не говорить, подумал Хромов, а то потом пожалеет. Впрочем, она еще не в том возрасте, когда экскременты внушают священный трепет.
Удивительно, когда-то такой маленькой девочкой была Роза. Так же путала слова. Убегала от родителей. Рисовала на асфальте. Училась уму-разуму… Она признавалась ему:
«В детстве любила отнимать…»
«Отнимать? Что?»
«Все равно — что. Главное — отнять. Впрочем, как правило, отняв у подруги куклу или бант, я через несколько дней отнятое выбрасывала, но никогда не возвращала…»
До того как произошло событие, навсегда отбившее у нее охоту отнимать.
Она играла во дворе одна. Била тугим желтым мячом об стену. Вдруг мяч, расшалившись, юркнул мимо подставленных ладоней и, звонко ударившись об асфальт, проскочил по дуге между ног и вприпрыжку устремился к проходу на улицу. Она уже собралась метнуться за беглецом, как вдруг — до сих пор не могла вспоминать о произошедшем без тоскливого озноба — из-за угла появился незнакомый человек в темном костюме. Не обращая внимания на нее, он устремился к мячу, схватил, плотоядно оскалившись, и, зажав под мышкой, вновь скрылся за углом. Некоторое время она стояла в полном оцепенении, оглядывая с мольбой о помощи слепые, безжизненные окна обставших домов. Потом, с трудом удерживая слезы, втайне надеясь, что это взрослая шутка, добежала до угла дома, выглянула на улицу, куда ей строго-настрого запрещали выходить. Увы (а может быть, к счастью), незнакомца и след простыл…