Стало совсем страшно. «Ничего, я быстро. Туда и обратно», – ежась и дыша на пальцы, нырнул под арку между двумя башенками. Отсюда открывался вид на ступенчатое здание, где маячила фигура в тулупе – полицай, охраняющий их Мавзолей. «Да мне-то что… Их страна. Что хотят, то и охраняют», – но уговоры не помогали. Мысль о том, что в какой-нибудь сотне метров от него лежит преступник всех времен и народов, чьи руки обагрены кровью миллионов, рождала дрожь.
Он стоял, не поднимая глаз от брусчатки, будто дышал могильным холодом: одно дело – труп чужого вождя, совсем другое – то, что ему предстоит.
Это он видел множество раз – в кино, на слайдах, на фотографиях, но теперь точно мертвой хваткой сковали сердце. «Сейчас, сейчас…» – медлил, набираясь храбрости.
Собравшись с духом, поднял голову.
Сердце стукнуло и остановилось.
Вместо привычных красных звезд – родных и негасимых – на вершинах их кремлевских башен тусклым инфернальным светом горели черные свастики.
Вторая
I
Время притупляет и самые острые впечатления. Следующие две недели, прошедшие с того незапамятного утра, когда, бросив связку ключей в почтовый ящик, проделал обратный путь от конспиративной квартиры до площади трех вокзалов, чтобы сесть в поезд «Москва – Санкт-Петербург» – самый обыкновенный с технической точки зрения, он не раз и не два предпринимал мысленные попытки порыться в ворохе воспоминаний, стараясь выбрать самые важные, но ошеломляющие открытия ложились слой за слоем, будто укутывали память пухлой снежной ватой.
Как бы то ни было, он понемногу свыкался с тем, что черные свастики попадаются сплошь и рядом, не говоря уж о бесноватом психе с косой челкой и невротически ровными усиками над верхней губой (то нарисованном, то напечатанном, то изваянном в бронзе, камне или мраморе), и уже почти не удивлялся, когда, проезжая в автобусе мимо, ну, скажем, Финляндского вокзала, видел постамент, окруженный заиндевелой решеточкой, на котором высилось скульптурное изображение короткоусого деятеля, чьим именем, собственно, и была названа площадь. То же самое и станции метро. Если в первые две недели своего пребывания в этом историческом призраке своего родного города он еще вздрагивал, услышав механический голос: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция проспект Гиммлера», со временем эти слова зазвучали нейтрально, не слишком отличаясь от самых обычных объявлений вроде: «Будьте взаимно вежливы. Уступайте места беременным женщинам и пассажирам с детьми».
Голос, читающий объявления в нашем ленинградском метро, вслед за детьми упоминает инвалидов. Здесь, в России, от них давным-давно избавились, отправив в спецприюты. Кажется, куда-то на север. (О том, что детей с врожденными неизлечимыми заболеваниями убивают немедленно после их рождения, он знал давно. Этому вопиющему обыкновению захребетной жизни советское телевидение посвятило целый цикл передач под общим названием: «Пиррова победа. Страшные последствия оккупации». В доказательство того, что за последние десятилетия российское население превратилось в диких зверей, приводились итоги всероссийского референдума, когда, отвечая на вопрос: должно ли общество проявить подлинную гуманность или пусть жизнь несчастных родителей этих мелких и никому не нужных уродцев превратится в ад, – большинство респондентов выбрало первый вариант.)
Какое-то время он еще переводил мысленно: «Площадь Рудольфа Гесса – ага, Владимирская; Вагнеровская – ну да, у нас Пушкинская», – но потом и это исчезло, тем более названия некоторых станций совпадали: Невский проспект, Гостиный двор (по-здешнему писалось как слышалось: Гостинный) или Технологический институт.
И все-таки одним из главных испытаний оказался нем-русский язык.
На курсах его изучению уделялось самое пристальное внимание, но одно дело – семинарские занятия, совсем другое – языковая среда.
Довольно скоро выяснилось, что простые петербуржцы, те, к кому он время от времени обращался – спросить, например, дорогу, – понимают его с трудом. Напрашивался неутешительный вывод: нем-русский, которому учили на курсах, во многом устарел. Что, впрочем, неудивительно: Александр Егорович Панченко, носитель языка, преподававший в их группе, покинул Россию лет двадцать назад.
Демонстрируя курсантам потрепанную книжечку, по нынешним временам раритет, Александр Егорович приводил характерные примеры:
«Карается смертью: 1) приближение к железнодорожным путям; 2) употребление телефона»;
«Мне нужно 10 телег с лошадьми и возчиками, чтобы увезти продукты. Если возчики ослушаются нас, то они будут расстреляны»;
«У нас есть ордер реквизировать все имеющиеся у вас запасы продовольствия. Если жители вашей деревни спрятали продовольствие, то вся деревня будет оштрафована на 10 000 рублей».
Именно на двух последних примерах Александр Егорович (до войны, в прежнем Ленинграде, он преподавал историю Средневековья, сохранив склонность и вкус к пространным экскурсам в прошлое) прослеживал поэтапный переход русской письменной конструкции «Если…, то…» в нем-русский разговорный: «Если ты, отморозок херов, не вернешь бабки, то я поставлю тебя на счетчик».
– Обратите внимание на эту неловкую, я бы сказал, ходульную фразу. Нынешние захребетники выражаются живее и короче. Вопрос: «Что вы на это возразите?» – на их язык переводится: «Ага, и чо?» Согласен, – Александр Егорович кивнул. – В сравнении с нашим нем-русский узок и примитивен. Но это не означает, что сами россияне тупицы и идиоты. В известном смысле, они хитрее нас. Живя под властью оккупантов, население испытывает постоянный стресс, который становится образом и нормой жизни. Среднестатистический житель России вынужден приспосабливаться, отсюда ежеминутная готовность к подлости и лжи… – но дальше эту мысль не развил. Закончил коротко и сухо: – Советую это учитывать, а по возможности использовать.
Нем-русский как язык межэтнического общения начал формироваться в первой половине пятидесятых, когда Новая Россия окончательно отмежевалась от Старого Рейха. Тогда же новый государственный аппарат сменил временные органы управления, которые регулировали повседневную жизнь на оккупированных территориях в годы войны.
Руководящие посты в новом государстве заняли немцы, принимавшие участие в военных операциях. Однако не высший командный состав – большинство уже успели выйти на заслуженную пенсию либо убыли по другой, естественной причине. На их место пришли так называемые «молодые волки» – офицеры среднего звена. Вступая в должность, только немногие из них сносно говорили по-русски, оставаясь в узких границах разговорника, где содержался набор коротких и емких фраз, призванных на первых порах облегчить контакты победителей с покоренным населением.
К службе в органах местного самоуправления привлекались фольксдойчи (из тех, кого советские органы власти не успели выслать). Как правило, эти обрусевшие немцы знали два языка. Но таких работников явно не хватало. Тем более в суматохе первых месяцев многих из них расстреляли, приняв за обычных советских интеллигентов.
– Прошу прощения, – курсант Семен Неструйко поднял руку. – А как же хваленый немецкий орднунг?
Александр Егорович задумался:
– На самом деле тот еще бардак. Не меньше, чем… – но, не закончив, потянулся к тряпке, будто намереваясь что-то стереть с доски. – Рассуждая сугубо теоретически, для решения этой задачи весьма пригодились бы евреи. Особенно старшее поколение, выросшее в черте оседлости, – они-то еще помнили идиш, близкий к разговорному немецкому.
Однако последние еврейские поселения, расположенные в западных предгорьях северного Урала (где контингент – в отличие от мест компактного проживания тех славян и азиатов, кого оккупанты сочли ненадежным элементом – содержался за колючей проволокой), исчезли с лица земли уже в 1953 году. В конце концов власти приняли соломоново решение: привлечь к госслужбе некоторую часть славян – русских, украинцев и белорусов – из числа тех, кто хорошо зарекомендовал себя в годы войны. Бывших полицаев и их подручных, так называемых хиви, назначали на мелкие должности вроде начальников подотделов префектур или управ.