— Тебе же завтра на работу, — сказала Марина.
Игорь терпел еще несколько. Потом вскочил и побежал к отцу.
Отец сидел на кушетке. Руки его лежали на коленях. Он не перестал кричать, когда Игорь распахнул дверь. Выражение лица его не изменилось.
Игорь схватил его под мышки и вскинул вверх.
Отец был очень легкий. И очень удобный для держания на весу.
— Чего же ты на ночь-то кричишь, сволочь, — сказал Игорь тихо.
И бросил отца на кушетку. И даже не посмотрел, счастливо ли тот рухнул.
Отец не кричал больше той ночью.
Наутро отец исчез.
Он не появлялся уже два дня.
Игорь поковырял в тарелке и пошел зачем-то на набережную.
Темнота лепилась к реке. Был бесснежный январь. Река не стала.
Игорь привалился к парапету. За его спиной река размывала перевернутый собор. Летели в сторону дымы заводских труб. Тянулись на воде огни другого берега. Игорь не видел этого, как и отец.
Под ногами схватилась наледь.
Игорь сел на трамвай. И проехал в центр, не заплатив. Прошел переулком и проходным двором.
В окнах отца было темно.
Отец вернулся через три дня.
Игорь и Марина не вышли к нему. Они смотрели в телевизор и слушали, как отец ходит по прихожей и удобствам.
Встретились за ужином.
Отец выпил две чашки чаю с плавленым сырком и сказал:
— Ребята! Мойте руки после туалета — я ангиной заболел!
Марина засмеялась. Игорь вдруг тоже.
Вечером Марина мотала шерсть. Отец и Игорь помогали. И не хотелось расходиться.
В субботу Игорь стал класть кафель в ванной. Отец вызвался помогать. Игорь работал. Отец подавал плитки, но больше смотрел. Резать плитку Игорь ему тоже не доверил. Взялся сам и запорол уже две штуки. Плитки были дефицитны и куплены с расчетом, почти без запаса.
Получалось ровно и хорошо.
Тут отец разбил плитку. Уронил. Чешскую. Чешские нельзя было бить совсем. Они были для узора.
Игорь молча сидел на краю ванной.
— Сынок, — сказал отец, — я же сволочь к людям с детства… А, сынок…
Игорь шагнул в коридор, оделся и тихо прикрыл за собой дверь квартиры.
Внизу он закурил. И вышел на дождь в январе.
Он никуда не пошел. Не пошел на набережную. Посидел во дворе под детсадовским грибком.
Оказалось, грибок протекает. Оказалось, человеческие ногти съедобны.
Когда он вернулся, отца не было.
А он почему-то не встретил отца, когда шел домой.
Капитуляция
Старик Гавриков любил выражаться военными словами. Осенью сорок второго хирургия полевого госпиталя произвела в его телосложении теловычитание. Ногу отняли в паху. С тех пор Гавриков и стал сильно выражаться в военных терминах.
День Гаврикова начинался рано. Он вставал, жевал что-нибудь из того, что осталось от вчерашнего. Или не вставал. Лежал в кровати и глядел на пыльный луч, на который была косо насажена коробка комнаты. Потом он брал с батареи женский гигиенический пакет, подвязывал в паху. Культя стала мокнуть. Покупать женские гигиенические пакеты было весело и смешно. У молоденьких аптекарш — особенно.
Оснастившись в паху, Гавриков относил свое сношенное туловище в пивную. Если были деньги, пил на свои. А когда не было, шлялся с кружкой между столиками, стучал костылями. И выражался военными словами. И за это ему подливали хмурые мужики. А веселые — реже.
Обычно хватало, но всегда нужно было еще.
Были деньги, Гавриков доходил до универмага. Там он брал флакон туалетной воды с ботаническим названием. Таким, как он, препятствовали. А ему давали. Почему-то всегда.
Дома он освежал пищевод лосьоном. Один или с мужиками, которые налипали у ларька. Иногда у него бывали и женщины. Они смахивали на Гаврикова, как сестры. И он их за это не любил терпеть.
А соседку Милицу Серафимовну он называл Милицией.
Потому что ненавидел.
Но ни разу не мог догнать.
Приверженный военной терминологии, он кричал ей через дверь:
— Ты у меня капитулируешь!
И называл ее некоторыми словами, которые воспринял за свою жизнь.
Милиция молча сидела за запертой дверью. А он кричал:
— Капитулируешь! Полно и окончательно!
На следующий день приходила общественность. Милиция выходила в коридор и объясняла суть претензий. Мол, в квартире плохо пахнет алкоголиком, сосед Гавриков сквернословит, пьет и не делает общественную уборку. Покушался на побои и ругает советскую власть.
Общественность молча слушала. Говорила только: «Да-да».
А Гавриков в это время расставлял на столе флаконы поживописней. Сверху клал костыли.
Общественность робко стучалась в дверь. И старушечьим голосом уговаривала Гаврикова соблюдать правила коммунального общежития. Гавриков отвечал по существу.
Да, говорил он, мочусь ночами. В кастрюльку зеленой эмали. Как человек и инвалид.
И общественность оглядывала отбитую эмаль кастрюльки и ее рыжее нутро. И говорила: «Да-да».
Но утром, говорил Гавриков, это дело выношу почти каждый день. Руки вот трясутся, проливаю иногда позамиму. И квартира пахнет моим нежилым духом. А советскую власть, верно, критикую. Но — правду говорю. Пусть соседка скажет, что неправду. Пусть мои слова повторит и скажет, что там неправда.
Но Милиция повторять стеснялась.
Общественность уходила. Гавриков закрывал за ней дверь. Глядел, как она ставит деревянно ноги на ступеньки и судорожно сжимает перила лестницы.
Милиция уже сидела запершись. Гавриков гремел костылями до ее двери и говорил:
— Все равно капитулируешь. Окружена. Чего же ерепенишься?
И удивлялся, что она зовет общественность, а не участкового.
В тот вечер Гавриков запасся тремя флаконами «Огуречного» лосьона. Два уже доел. Раскладывал на батарее женские гигиенические пакеты для просушки. Выбирал, какие уже пора выбрасывать. И громко говорил. Соседка должна была пугаться этими словами и ужасаться свободомыслию.
— На Гаити — режим! А у нас, видишь, — строй! У Гитлера и Пини в Чили — режим! А у нас — строй! Водка — с двух! Строй!
От таких слов Милиция шуршала в коридоре нервно. Но сейчас было тихо. Это удивило.
Гавриков взял костыли и вышел в коридор.
Дверь в комнату Милиции была приоткрыта. Гавриков отворил ее костылем и вошел.
Старуха стояла на коленках.
Слишком неподвижная.
Грудью она повалилась на кушетку.
Гавриков помялся у дверей. Взял с полки флакон одеколона. И еще один, величиной с наперсток, тоже взял.
Потом полез в холодильник. Там лежала лишь пачка творога. Он взял. Не мог допустить до несвежести молочный продукт.
Вышел, не прикрыв дверь.
Снял трубку телефона. Набрал 01.
— У нас тут член правящей партии на компост пошла. Надо б под газон. Коммунистку-то.
И назвал адрес.
У себя в комнате он докончил флаконы. Наперсток выкапал на хлеб. Зажевал творогом.
И заснул.
Когда он разлепил глаза, комната была еще не насажена на луч. Поэтому неустойчива.
Начало светать.
За окном стала происходить жизнь. Старик слушал, как скребет лопата дворника. И хлопают двери парадного вслед рано уходящим людям. И срывается лед в водосточной трубе. А лед в лужах — остро колется. И скрипит снег под ногами двуногого дворника. Который сильно обогнал его, Гаврикова, по жизни.
Когда в комнате Милиции заговорило радио, старик нашарил костыли. Он встал и пошел к ней. Прямо в исподнем.
Старуха стояла на коленях, точно как и вчера. Руки под себя. Она совсем не шевелилась ночью. Особенно мертвыми были ноги со свернутыми внутрь ступнями. Гавриков посмотрел на свою ногу. Нога торчала из фиолетовой нелепости трусов. И тоже выглядела плохо.
Старик разглядел слабые волосы у нее на затылке. Повернулся и вышел.
В коридоре он сказал телефонной трубке:
— У нас тут человек умер. Вы приедьте, а…
Через час пришел участковый. С дворничихой и двумя соседками из соседней квартиры.