Недели две назад часов в одиннадцать дня звонок в дверь. Открываю— Можаев. Оказалось, что у него в Костроме живет брат 54 лет, наладчик линотипов, ездит по районным типографиям, наездился, устал, просится на спокойную службу в отдел кадров и нужно ему в этом устройстве помочь. Вот Можаев и приехал на своей машине, чтобы посетить наши конторы и все устроить. От меня Б.А. поехал в обком, обещав часа в три вернуться. Так и вышло, посидели, выпили чаю, поговорили, а как ехать — образовался сильнейший гололед. К нашей с Томой радости вынужден был Б.А. ночевать в Костроме; за мост-то он проскочил легко, в городе дорога разъезжена, а километрах в двадцати его ждал лед и развернутый поперек дороги грузовик с прицепом, вот он и вернулся. Вечером приехал к нам, и мы о многом поговорили.
На прошлой неделе я прочитал вторую часть “Мужиков и баб” и вчера отправил Б.А. письмо. Потом я сказал Томе, что издать бы эту книгу наряду с некоторыми другими массовым, общедоступным тиражом, сопроводив радио- и телеоповещением, и народное образование значительно бы выросло. Может быть, кое-что прояснилось бы в умах. И “Блокадную книгу” тоже не мешало бы издать именно так, чтобы дошла до большинства. Ну и еще кое-что в целях “просвещения” и знания отечественной истории... Теперь же каждый день почти в каких-нибудь хроникальных кадрах нам показывают физиономию Сталина. Прямо-таки навязывают нам ее: смотрите, смотрите, смотрите... Исколько превратного, сколько лжи и неправды рассеивает по стране одно это навязывание... Лучше бы, напоминая о сражении за Москву 41-го года, показывали солдатские и офицерские лица (тогда, правда, офицеров не было)... Я снова и снова убеждаюсь в преступной — по сути своей— безответственности инспираторов и “делателей” этой пропаганды.
Книга Можаева, как и “Блокадная книга”, заставила заново думать о “больном” и тяжелом в судьбе и истории нашего народа. Что думать — заново переживать, травить воображение, мучиться беспомощностью, молчанием, безгласностью.
Перепечатал записки костромской жительницы А.А.Макаровой, обратившейся ко мне с неожиданной просьбой прочесть их — “просто так”. Может быть, эта несколько “нетипичная” история из конца 30-х годов мне пригодится, скажем так, для “рассказа”... Хотелось бы мне об этом написать. <...>
Было много хороших писем, в том числе особо важные для меня — от Кондратовича[133] и Буртина[134]. <...>
И.Васильев, очеркист из Калинина, пишет в “Сов. России” о понижении “жизненного тонуса” в народе, о том, что этот тонус нужно “культивировать”. “Культивировать” бесполезно, чепуха какая-то, но про “понижение” верно, и хорошо, что это сказано.
Надо бы написать здесь о “Блокадной книге”, о “Мужиках и бабах”, которые автор еще надеется напечатать. Но рука медлит, легко про это не напишешь. Тома сегодня сказала: “Делают с нами что хотят”. Это верно.
Челюсти государства.
Забыто, что социалисты всегда были антигосударственниками, хотя бы в теории: зло, таимое, заключенное в государственном механизме, ясно осознавалось.
Теперь мы — лютые государственники. Лютее, кажется, нет. <...>
14.12.81.
Ждем вестей из Польши. Западное радио сообщает, что связь со своим корреспондентом поддерживает лишь агентство Рейтер. Остальная связь запрещена. Информация из остальной Польши в Варшаву не поступает. Распущены на неопределенно долгие каникулы школьники и студенты.
1982.
Polska — те же вопросы перед нами... Вот сплелись наши судьбы — невыносимо. Не “вопросы” — мука одна и та же: надо бы поворотить или вывернуть из глубокой колеи вбок, — да никак; только вывалиться... И не то чтобы впереди обрыв, яма, крах, а просто само движенье, где ты стиснут, вжат, предопределен, — и оприходован, — само это проживанье жизни, нерастраченность, — тяжелы своей непреклонной безвариантностью...
И все летит, и ты летишь, и вздрагивают остающиеся позади государства, и крестятся последние старушки, умеющие креститься...
И все постораниваются... Так куда же летим?
2.1.82.
Говорят, что это год Собаки. И что он должен мне благоприятствовать как родившемуся в год Собаки. То есть — всем Собакам. Я посчитал, что же это были за годы — собачьи, и оказалось, что всегда в них было много трудного. Таким быть и этому году — после восемьдесят первого, в общем–то благополучного и даже приятного по внешним признакам успеха и признания. Впрочем, какой прок надеяться на силы небесные и ждать благоприятного расклада звездных карт, когда предстоит не начало, а продолжение и всему — тяжелому, трудному, всякому — только и остается — продолжаться.
<...> Мама еще как следует не выздоровела, но стало ей получше. В этом я убедился, когда приезжал на три дня.
За эти три дня был только у своих и у Томиных родных. В “литературный мир” носа не высовывал. Назад ехал в общем вагоне; спасибо Володе, помог занять место получше. В Москве — всюду толпы, очереди, кипение. Была последняя неделя декабря, и русская провинция брала свое. У одного из магазинов увидел толпу, перед толпой стоял грузовик, и какой–то мужчина с грузовика что–то кричал толпе, энергично потрясая руками. “Революция”, — весело подумал я, но подошел поближе. Мужчина выкрикивал цифры по порядку: триста шестьдесят четыре, триста шестьдесят пять и т. д. Магазин назывался “Ковры”. Если бы эту сцену снять кинокамерой и скрыть магазинную принадлежность здания, то все это можно озвучить как уличный митинг. Столько страсти и благородного энтузиазма в том мужчине на грузовике! Да и возвышался он над толпой не один; рядом с ним в живописных решительных позах стояли еще какие–то мужики — соратники по святому делу. <...>
В Польше сохраняется военное положение. Говорят, что арестовано и интернировано более пяти тысяч человек. Какой же из всего этого будет найден выход? Я все еще надеюсь, что “реформация” в Польше не остановлена, не погублена.
Оскоцкий, Адамович и Аннинский написали мне о декабрьском заседании московской секции критики, где в основном шла речь о моей статье в “Лит. обозе”.
Пишу рецензию для изд–ва “Современник” на рукопись Людмилы Петрушевской (рассказы, датированные 1969 — 1973 годами). Впереди бездна работы: книга о Залыгине, книга о прозе 70-х, статья об Абрамове, рецензия на Кондратьева, статья для “Др<ужбы> народов”, доделка (написать о романе “Время и место”) статьи о Трифонове, да еще три “внутренних” рецензии... Как мне со всем этим справиться...
9.1.82.
<...> Отправил отзыв на рукопись Л. Петрушевской: старался быть веротерпимым.
Тома читала письма Пушкина, я открыл один из томов наугад, а там письмо тридцать первого года и смысл такой: душить их надо. И еще — это наша семейственная распря, и нечего Европе лезть.
Вернадского, помню, открыл почти так же, и там было другое — чувство приязни, уважения и сочувствия.
Из наших газет о Польше ничего узнать невозможно.
Телевизионные комментаторы программы “Время” по международным делам похожи на шавок из подворотен. От них не услышишь ни о ком и ни о чем доброго слова. Чем больше за нашими пределами бед и несчастий, тем лучше. Не щадим даже Китай, поворачивающий к здравому смыслу и нормам цивилизации. Ни слова поддержки. А какие снисходительные, высокомерные или обличающие интонации! Из вечера в вечер: а у них безработица, безработица, безработица, безработица, безработица, безработица... Ну, что–нибудь еще, господа, вы можете сказать, что–нибудь еще... Или это режиссер–постановщик все жмет и жмет на одну и ту же клавишу, и вы совсем не виноваты...
Состояние мое сумрачное. Праздники да домашние тревоги и немного исполненной работы. Какая–то невнятность.