24.6.92.
С сегодняшнего дня метро, автобус, троллейбус — один рубль. Очередной скачок в два раза. Еду на эскалаторе, по радио объявляют, а я и не знал. Те, кто купил проездные на месяц, выгадали. Публика выслушивает объявление молча. Пора удивления прошла. Вот и мы в редакции не удивляемся, уже три месяца без нескольких дней не получая зарплату. Сегодня Антипов ездил в Фонд Горбачева; опять ничего не решилось, и надо ждать завтрашнего дня, когда соберется исполком Фонда, решит... Все это становится унизительным. Как бы то, что началось предательством, предательством не закончилось бы. Забившись под крышу Фонда, эти господа боятся, что мы их потесним? Но нам не нужна их крыша, мы вообще не просители, а они не благодетели. Если приглядеться и припомнить, мы в журнале, да и лично держались не хуже, а, пожалуй, нередко и лучше этой компании, кочующей вслед и вместе со своим хозяином из Цека в аппарат Президентского совета, а оттуда — в Фонд. Неизвестно одно: куда потом, если Ельцин и иже с ним начнут срывать зло и искать козла отпущения. Возможны и другие варианты, ничуть не более приятные. Мне пока не нравится, как развертывается наш контакт с Фондом; но я сказал себе: вот выбе-ремся из этого финансового тупика — и при первой возможности, если особенно вздумается кому-нибудь нами командовать, — в сторону! Конечно, втянуться в прежнюю литературную работу будет трудновато, но, надеюсь, возможно, тем более что писать хочется и сила в руке не пропала. <...>
События последних дней тревожны и удручающи. Убивают людей почем зря в Южной Осетии, в Нагорном Карабахе и Азербайджане, в Молдавии. Толпы критиков правительства, соединенные силы патриотов-антисемитов, националистов, коммунистов сталинской выучки и сторонников РКП осаждали Останкино и вступали в рукопашную с милицией и омоновцами. 22 июня должен был проходить митинг ветеранов войны на Манежной площади, организованный властями. Я пришел туда к пяти часам (оказалось, раньше времени) и наблюдал необычайное скопление милиции во всех дворах и щелях на подступах к Манежной. Университетские дворы голубели от милицейской формы. А сколько было нагнано автобусов и автомашин с тем же голубеющим содержимым. Боятся, подумал я. Боялся и Горбачев, но эти боятся больше. Только что по ТВ сказали, что в этом году численность внутренних войск возрастет на 43 тысячи человек, а в будущем — еще на 50.
Ельцин не вызывает у меня больше никаких надежд. Когда-то мне даже начало казаться, что он чему-то обучился и поумнел. Теперь я думаю, что он слишком мал и мелок для этой страны. Хотел написать: этой великой. Буду считать, что — написал.
Никто не знает, что будет дальше, но этак можно втащить страну в гражданскую войну, в войну против собственного правительства да еще между собой за чистоту каких-нибудь и торжество очередных безумных идей. Раскачивается старая ненависть и старая злоба.
Наверное, Т. права: я плохо разбираюсь в людях, я всегда надеюсь на лучшее в них и отстраняю худшее. В ином свете вижу теперь и Гайдара, и Улюкаева, а про Колесникова и говорить нечего. С разочарованием поглядываю по ТВ на Полторанина и Бурбулиса. И они ведь мне при знакомстве показались здравыми и увлеченными, серьезными людьми. Правда, потом множество раз слышал про «минные поля» в политике (Бурбулис) и воспринимаю теперь это как очередную ходко пошедшую пошлость.
25.6.92.
Из Фонда весть: приняли решение перевести для нашего журнала три с половиной миллиона рублей. Ну дай-то Бог, чтобы так и исполнилось. Хоть люди воспрянут и займутся журналом всерьез, да и я буду ходить по книжным магазинам по-старому... Так и хочется продолжить: ...ни в чем себе не отказывая, но будет неправда: отказывая. Цены всё неподъемнее, и книг хороших все меньше. Вчера Никита купил третий том Фернана Броделя («Время мира») на деньги (106 руб.), которые дал ему Володя, услышав наш с Никитой разговор об отложенной — из-за нехватки денег — этой книжной покупке.
Но не буду загадывать. Возможности волокиты бесконечны. Улита едет, когда-то будет.
Ехал в метро и стал думать, почему в молодости выбрал именно эту профессию — журналистику. И сложилась и назойливо повторялась фраза вроде этой: выбрал профессию — чувством, честолюбием, умом, но — не по характеру и сколько из-за того в первые годы принял мучений... Как же я не любил ходить по райкомовским и прочим кабинетам, «являться по начальству» и вообще разговаривать с секретарями, председателями, директорами... То-то я и походил пешком по костромским сельским дорогам — до тридцати километров за раз проходил с утра, чтобы попасть посредине дня в какой-нибудь дальний леспромхоз или совхоз... Так было в Чухломском районе, когда шел в Введенское...
Три вечера потратил, составляя библиографию своих костромских газетных сочинений о кино, театре, литературе и т. д. Набралось более двухсот названий, но всё отыскать пока не сумел. Может, под настроение составлю библиографию и всех прочих моих писаний. Все-таки любопытно, много ли наработал, да и вспоминаешь разное, когда перебираешь старые газеты и вырезки...
На прошлой неделе ходил к Игорю Саркисяну в больницу[346]. Не виделись мы лет двадцать пять, не меньше. Теперь посещать больных просто: входишь с улицы и идешь себе куда надо, без всяких там халатов белых, без какого у кого-нибудь спроса, да и часов посещения ныне нет: пришел — иди и неси что хочешь. Поднялся и я на лифте на указанный шестой этаж, заглянул в четвертую, названную, палату, обнаружил там блок из двух двухместных комнат, где никаких больных не было. Правда, в одной из комнат лежал на кровати, поджав ноги и закутав голову вафельным полотенцем, какой-то, как теперь все говорят, дюжий мужик, и ничего от Саркисяна в нем я не обнаружил. В некоторой растерянности я вышел в коридор, спросил у проходившей мимо медсестры, не знает ли она, в какой палате Саркисян, но она такого больного не знала... Потоптавшись и рассудив, что других четвертых палат в этом, 11-м терапевтическом, отделении быть не может, я опять заглянул в палату, где правая из комнат по-прежнему была пуста, а лежавший с полотенцем на голове мужик на этот раз повернулся на скрип двери... То и был Саркисян — под капельницей. Оказалось, что у него астма и ночью прошедшей ему было плохо. Приходили и уходили сестры, доливали раствора, звали на обед, спрашивали про самочувствие, приходил и уходил и присаживался на свою койку Игорев сосед — сельский житель из Ступина, то ли зам. директора совхоза (племенного, свиноводческого), то ли какой-то другой совхозный начальник, но из простых... Вот он-то был действительно дюжий и более того — богатырь, широколицый, высокий, выше средней упитанности, и невозможно было бы догадаться, что он после инсульта... А Игорь, отлежав капельницу и проговорив со мной час с лишком, пока тут ходили-уходили, собрался меня проводить и пошел умыться... Вернулся взлохмаченный, мокрый, стал вытираться, и увидел я уже другого Игоря, 60-летнего, подумать страшно, с другими, не с теми, лежащими, глазами, полуприкрытыми, а какими-то большими и светлыми — от прошлого, то есть выцветшими от жизни, и сильно сдавшего в теле, исхудавшего, словно сжавшегося, усохшего, как всегда случается с пьющими... Он был возбужден и много рассказывал, и говорилось нам легко, и мы не выясняли, разделяет ли нас что.
27.6.92.
Звонил Бакланов. То ли скучно было, то ли прознал про наши отношения с Фондом Горбачева, ну а может быть, и в самом деле решил напомнить бывшему своему автору, что его не прочь напечатать. Я же под настроение — после очередного выпуска теленовостей — решил прояснить ему свое отношение к новым властям и к «новой эпохе». Может быть, подействовало и то, что смотрели фильм Занусси «Семейная жизнь» (1971), и я потом сказал Томе, что фильм напомнил мне о моей принадлежности другому времени, другому искусству, и это торговое хищное время, когда торжествуют нелучшие люди, мне чуждо. Да, разумеется, власть и прежде принадлежала нелучшим людям, но они пытались взывать к лучшему в человеке и по крайней мере делали вид, что на это лучшее надеются. Благодаря этому и наперекор замечаемой фальши множество людей было нравственно ориентировано; и хамство, хищничество, воровство, жадное обогащение и т. п. вынуждены были маскироваться и таиться. Теперь первой общественной и человеческой ценностью объявлена способность к личному обогащению, и этой целью освящены все методы и пути ее достижения.