Я стала читать громко, с выражением, щеголяя отличным прононсом, еще в техникуме иностранных языков педагоги всегда отмечали превосходное мое произношение.
Я читала и чувствовала — меня слушают. В классе царила тишина, всегда отрадная учительскому сердцу. Я подняла голову, бегло оглядела учеников, они не спускали с меня глаз, и продолжала читать дальше.
И вдруг что-то ударило меня в лоб, не больно, но все-таки ощутимо. От неожиданности я вскочила со стула, по классу пронесся откровенный смех.
На пол, рядом с моим столом, упал белый «голубь», я подняла его, он был сделан умело, из довольно плотного картона непогрешимой белизны.
Смех разрастался все сильнее.
Я подумала: «Что же делать? Может быть, обратить все в шутку?»
В сущности, педагогический опыт мой был незначителен, равнялся не более полутора годам в средней школе. Я решила продолжать чтение.
Однако я не успела даже слова произнести, как откуда-то сбоку снова полетел белый картонный «голубь», упав на мой стол.
Я захлопнула книгу. Оглядела тех, кто сидел в классе, одного за другим. Они все тоже не спускали с меня внимательных глаз.
— Кто это сделал? — спросила я.
Молчание было ответом мне.
— Неужели трудно признаться? — спросила я, выждав с полминуты. — Неужели вы оказались хуже, чем я ожидала?
— А чего же вы ожидали? — спросил меня мальчик, сидевший за первой партой, высокий красивый блондин, позднее я узнала, это был сын знаменитой театральной актрисы, любимицы московской публики.
— Я ожидала, что тот, кто бросил в меня голубя, окажется сознательным и открыто признает свою вину…
Снова молчание. Потом из-за парты, стоявшей возле окна, встал худощавый мальчик. Что-то знакомое, много раз виденное почудилось мне в надменном очерке губ, в хмурых бровях, сдвинутых к переносице; нижние веки у него были слегка приподняты, и потому взгляд казался как бы притушенным. Откинув назад голову, он ясно, отчетливо проговорил:
— Свою вину? А что за вина, хотелось бы знать?
— Что за вина? — переспросила я, опять чувствуя, что немилосердно краснею. — Бросаться бумажными голубями в учителя, как, по-вашему, хорошо?
«Зачем, ну зачем я назвала его на «вы»? — злясь на себя, подумала я. — Зачем я так сказала?»
В то же время я продолжаю вглядываться в его лицо и чем дольше вглядывалась, тем все более знакомым казался мне его низкий с вертикальной морщиной лоб, коротко остриженные, рыжеватого оттенка волосы, срезанный подбородок.
Что-то было в этом мальчике, что-то не до конца осознанное мною, то ли его взгляд, таящий непритворную насмешку, то ли сам звук голоса, должно быть привыкшего к властным интонациям, которому, наверное, вряд-ли кто решился бы противоречить.
— Так вот, — сказал Василий, конечно же, то был он, — я это сделал. Оба голубя послал вам я. Как привет или приветствие, называйте как хотите…
Он произносил слова отрывисто, словно рубил их пополам. Надменные губы его дрогнули в неясной улыбке.
— Поняли? — спросил он меня, спросил так, словно я была в чем-то перед ним виновата.
И тут мне снова послышался скрипучий голос Николая Ивановича: «Имейте в виду, можете спрашивать Василия, вызывать его к доске, но никогда не ставьте ни одной неудовлетворительной отметки, никогда не делайте ни одного замечания!»
И еще вспомнилась мне моя комната на Большой Бронной, за которую я не платила уже четвертый месяц, я увидела мамино лицо, надо было маме подбросить немного деньжат, сама никогда не попросит, а ведь ей, наверное, не продержаться до конца месяца, и еще следовало подшить старые прохудившиеся валенки и отдать перелицевать зимнее пальто, и на все нужны деньги, деньги, деньги, а их долго не было у меня, и, кто знает, вдруг опять не будет…
Много чего вспомнилось в эти тягостные, исполненные внезапно нахлынувшего на всех нас молчания, минуты, когда сын великого вождя всех времен и народов ждал моего ответа.
— Поняла, — сказала я.
* * *
Однажды, идя из школы, я перешла на другую сторону, но не успела дойти до тротуара, как неожиданно оборвались ручки моего портфеля, и все его содержимое — учебники, тетради, словарь, карандаши, теплый шарфик, завернутый в лист бумаги, — вывалилось на мостовую.
Признаться, я растерялась. Надо только представить себе: кругом довольно оживленное движение: звенят трамваи, рассыпая искры, проезжают троллейбусы, автомобили, а тут еще поднялся ветер, гляжу, одна тетрадка уже отлетела далеко от меня, за нею другая…
Именно в эту самую минуту я увидела: прямехонько к моему портфелю приближается автомобиль, который отнюдь не желал замедлять ход. Я отскочила в сторону.
Внезапно кто-то высокий бросился на помощь, быстро собрав тетради, карандаши, стал торопливо закладывать их в портфель. Потом ринулся за улетевшей тетрадкой, поймал ее, тоже сунул в мой злосчастный портфель.
Я посмотрела на спасителя моего портфеля. Это был юноша, вернее, почти мальчик лет пятнадцати — шестнадцати, спортивного сложения; слегка откинутая назад, красивой формы, голова, светлые волосы, светлые глаза в темных ресницах.
— Теперь вроде бы все хорошо, — сказал он.
— Да, — сказала я. — Все хорошо. Большое спасибо.
— Не за что.
Он улыбнулся. Кивнул мне и побежал обратно. Этот мальчик, что называется, запал мне в душу. Должно быть, подумала я, он увидел то, что случилось, то ли с тротуара, то ли с проходящего мимо трамвая и, не долго думая, бросился мне на помощь. Выходит, пожалел меня?
Да, наверное, так оно и есть.
Я не была сильно избалована в ту пору, жилось мне трудно, злые люди встречались мне намного чаще добрых и жалостливых, и потому любое проявление добросердечности, отзывчивости, искреннего дружеского расположения не могло не тронуть. Надо же так, этот мальчик впервые увидел и пожалел меня. Бывает же такое в жизни, не всегда и не все равнодушно, невозмутимо стремятся пройти мимо, как бы не замечая ничего…
Спустя дня два, что ли, наша завуч вызвала меня и сказала:
— У нас к вам предложение: не возьметесь ли преподавать еще в одном классе?
— Возьмусь, — не задумываясь, ответила я. Меня это предложение устраивало: за два класса должны были, разумеется, платить больше, чем за один.
— У нас там преподавательница заболела, и, видимо, надолго, — продолжала завуч. — А у вас нагрузка небольшая…
— Совсем небольшая, — согласилась я.
— Так что с завтрашнего дня, ваш урок второй, — заключила завуч и кокетливо поправила свои круто завитые кудельки.
Назавтра я вошла в новый класс, ученики, как водится, встали. Я села за стол, раскрыла классный журнал, потом оглядела класс и увидела: тот самый мальчик сидит за третьей партой и глядит на меня. Да, тот самый, кто спас мой портфель и собрал все то, что вывалилось из него. Потом стала выкликать фамилии учеников, каждый вставал со своего места и отвечал мне:
— Это я.
Мой спаситель оказался в журнальном списке одним из последних. Это был Тимур Фрунзе.
Мне часто приходилось впоследствии обращаться мыслями к нему. Он принадлежал к тем избранным натурам, которые сразу же врезаются в память.
Была в нем душевная открытость, распахнутая людям, исполненная доверчивости душа, и этим он покорял. Его отличали прямота, абсолютная правдивость и полное отсутствие какой бы то ни было фанаберии, элементарного зазнайства. Он был прост, естествен, и в то же время в нем постоянно ощущалось неподдельное чувство собственного достоинства, которое не могли не чувствовать все те, кому приходилось общаться с ним. И, должно быть, потому, я заметила позднее, Тимура не только любили, но уважали его. С ним считались, словно он был самым старшим, его слово было веским и значимым.
«Так считает Тимур…», «Тимур сказал, и этим все сказано…», «Так полагает Тимур…» — не раз приходилось мне слышать эти слова от моих учеников.
И еще скажу: он хорошо ко мне относился, может быть, я запомнилась ему, когда потерянно стояла на середине шумной мостовой; он был всегда предупредителен со мной, к тому же доказывал мне свое отношение тем, что постоянно прилежно готовил домашние задания, старался учиться по моему предмету только на «отлично». А ведь, в сущности, чем ученик может доказать свое отношение к учителю?