— В свекровь мою, — усмехнулась теща. — Та, бывало, такое вытворяла, что не приведи господь. Вся улица сбегалась смотреть. Тебе тридцать всего. Мало ли чего еще не случится в жизни. Береги силы и будь готов ко всем неожиданностям. Так вернее — когда заранее готов. Выпей. Давай, до дна. Кто знает, — она усмехнулась, — может, после этой тебе легче станет. Не бойся: в ней малина и сахар, подмесу никакого нет. Третий месяц стоит…
— Пробовал, не помогает. Скажите, Елизавета Яковлевна, Катерина нормальным ребенком росла? Не падала в детстве? С дерева, скажем? С печи? Сотрясений не было? Мне кажется, у нее какие-то отклонения от нормы. Психика.
— Чепуха. Катерина совершенно здоровый человек. Она запугивает тебя. Прием. Это мне известно по школе еще, да и после, когда в техникуме училась она. Где-то ослабил руку, Катерина почувствовала, а теперь играет. Где она работает сейчас? Помню, писала, что собирается уходить с прежней работы. Зря ты ее в институт переманил. Пускай бы на стройках поработала подольше…
— Администратором в кинотеатре. Голос ее там как раз к месту. Иной вечер вернется, разговаривает с хрипом: нараспоряжалась.
— И сколько же зарабатывает? — теща улыбнулась глазами.
— Не знаю, — ответил Печников. — Она зарплату не приносит домой. Раньше иногда приносила, а теперь ни рубля не дает на расходы. Полгода уже. В этом, считайте, вся и беда.
— Как?! — Елизавета Яковлевна подалась вперед, брови ее поднялись. — Ты не шутишь, Алеша? Куда же она тратит их, деньги, ты интересовался? Такого я еще не слыхивала…
— Куда… на себя. Одеваться любит. Ей могут принести на работе платье голландское, за сто двадцать рублей. Чуть ли не из мешковины, зато модное. Она берет, не раздумывая. Оцени в сто сорок — сто сорок отдаст. Ей, видите ли, неудобно о деньгах говорить, торговаться. Босоножки австрийские, шестьдесят рублей — берет. Духи… Сумок у нее четыре, на каждый сезон — сумка. Осенью желтая, летом светлая. А все, что в квартире, кухня — полностью на мне. Я как-то попросил: дай столько-то, выбился. За Ольку в сад заплатить надо, за квартиру: телефон отключат. А она: что же ты за мужик, если семью содержать не можешь. Смешно слушать…
— Так не корми ее! — воскликнула теща. — Пусть не садится за стол, раз так поступает. Наберись мужества, проучи. Интересно, что она запоет тогда. Бесстыдница!
— Делал, — Печников горбился над столом, — три дня не ела дома. Если б вдвоем жили, а то Олька еще. Олька придет из сада, она ж ей еду готовит, Катерина. Мы с Олькой садимся ужинать, а она в другой комнате. Жалко делается. Махнешь рукой на все…
— Да-а, дела, — Елизавета Яковлевна постукивала по столешнице согнутыми пальцами. — Ну и ну. Письмо-то я твое получила, догадалась обо всем. Все раздумывала, как ответить. А вот и вы сами.
— Помните, — Печников встал, заговорил быстро, расхаживая возле стола. — Помните, я вам свою жизнь рассказывал? Когда познакомились. Вот здесь же и сидели. Никогда я не падал духом за все свои прожитые годы, как бы тяжко ни приходилось. Споткнусь, случалось, но сразу же встану. Работать пошел после семилетки. Учился вечерами. Глаза слипались, а учился. Что я тогда делал — на стройке кирпичи подносил, специальности даже не было. Школу закончил, институт. Квартиру получил. У себя на работе я один из ведущих специалистов, отдел возглавляю. А перед женой растерялся. Перед наглостью, откровенной такой. Не знаю, как и поступить. То есть знаю, конечно. Не будь Ольки — ушел бы давно. Выгнал бы ее к чертовой матери. Но Ольке расти надо, жить, сил набираться. Какое ей дело, что у родителей не ладится. Еще успеет хлебнуть сама, придет срок.
Елизавета Яковлевна слушала.
— Половик у нас в передней, возле двери. Старый, поистрепался. Я сижу, подшиваю его, а жена у телевизора. Как вам это нравится? Я должен помнить, чтобы не пророс лук, купленный в зиму. Проверять, не завелась ли моль. Размораживать холодильник. Выносить мусор. Доставать стиральный порошок. Я должен, должен, должен. Да до каких же пор, спрашивается? Что такое магазины — она не знает. Утром встала, на столе чтобы колбаса была, сыр, масло. Чай пьет редко, любит кофе. Это по теперешним-то временам. Да неужто мне всю жизнь тащить ее на себе, женушку дорогую. Не-ет! Не согласен я, не хочу!..
— Милый, — Елизавета Яковлевна потянулась к руке Печникова, — сядь. Ты говори, говори. Это — как слезы, облегчает. Хотя жаловаться и не надо бы. Не по-мужски. В себе следует все держать, не выпускать наружу. А раскрывать душу… кто-то посочувствует, а кто-то и нет. У каждого своих полно забот-страданий. Это я говорю вообще. Для тебя же я — человек не посторонний, мать твоей жены. Что я должна сказать, Алеша? Ну, во-первых, никто тебе ее, как говорится, силком не предлагал. Сам выбрал, сам и разбирайся. Плохо, что поженились вы на стороне от глаз моих. Будь ты здешний — я бы, слов нет, отговорила тебя: зачем губить хорошего человека. Но вы сами все решили. А теперь хоть плачь, но тяни. Однако и тянуть не надо, ни к чему. Не расстраивайся особо. Жить предстоит долго, успеешь еще, сорвешь сердце. Горе — не беда, как в пословице сказано, не было бы хуже. Хуже, думаю, не будет. Разведись. Только… без шума. Расстаньтесь как люди. Не получилось — ничего. Так и должно быть. Что-то получается, что-то нет. У вас не получилось. И не должно было получиться. Понятно, девку жалко, Ольку. В тебя пошла девчушка. Ну — не ты первый, не ты последний…
— На ней все и держится, на Ольке, — Печников поднял тоскующие глаза, и Елизавета Яковлевна отвела свой взгляд. — Катерина видит, как я люблю ребенка, и спекулирует этим. Пять последних лет — самые трудные из тридцати моих. Самые унизительные. На какие только унижения не шел я, чтобы семья сохранилась. Уйду, думаю, а Олька как? Суд не отдаст мне ее. И буду как вор приходить, проведывать. Да еще не пустит, глядишь. А что ж… Елизавета Яковлевна, я в тряпку превратился. В тряпку, которой… сортир подтирают. Вот каким я стал. Вот что сделала из меня Катерина Ивановна. За пять-то лет. Следующие пять мне никак не вынести. Нет, не хочу я. Да и не случится этого. Довольно.
Печников опять встал, сел тут же, и теща пододвинула ему кружку. Печников выпил четыре двухсотпятидесятиграммовые кружки, Елизавета Яковлевна — полторы. Печников захмелел — градусов шестнадцать было, видимо, в ней, этой настойке, пахнущей малиной.
Закурили. Елизавета Яковлевна курила «Беломор». Она сидела, откинувшись спиной к стволу корявой раскидистой груши, редко и сильно затягивалась, глядя на понурого, облокотившегося на столешницу зятя. Зять ее был довольно высок, худощав, черноволос. Смугл до черноты. Сросшиеся на переносице брови. Только зубы да белки глаз освещали утомленное продолговатое лицо. Он курил, опустив голову, думал, и Елизавета Яковлевна не знала, чем помочь ему, как утешить.
— Да, — сказал Печников, выпрямляясь, и поискал глазами, куда положить окурок. Лицо его было в поту. — Да, разводиться — один выход. Впрочем, теперь нас — хочешь не хочешь — разведут. Дело в том, — он пристально посмотрел сузившимися глазами на тещу, говорил далеким отчужденным голосом. — Дело в том, Елизавета Яковлевна, что меня скоро посадят. Через несколько дней. Потому Ольку к вам привез. Оставить не с кем.
— Что ты говоришь?! — заметно побледнела Елизавета Яковлевна, откачнулась от дерева к Печникову, схватилась за край стола. Глядела, не понимая. — Что ты говоришь, Алеша?! — переспросила. — Как — посадят? Она — что же, в суд подала на тебя?
— Да, подала, — кивнул Печников.
— И тебя, как это… вызывали, допрашивали?
— Все, как положено, — Печников попытался улыбнуться. — Допрашивали. Дело передали в суд. Вот вернусь — будут судить.
— Погоди, погоди, погоди, — теща быстро произносила слова, постукивая пальцами по столешнице. — Давай, начнем соображать. Так, я напишу ей. Нет, дам срочную телеграмму, чтобы простила, забрала заявление. Если она… если она… я сама поеду, выступлю на суде. Я постараюсь убедить суд, рассказать, что она за человек. Надеюсь, меня выслушают… поймут…