Женщины парились недолго, по первому пару было тяжело. Уже через час они в таком же порядке возвращались в дом. Головы их, обмотанные мокрыми полотенцами, раскрасневшиеся лица, плавные, томные движения были наполнены какими-то редкими, даже странными неторопливостью и спокойствием. Какой-то мудростью и отрешенностью. Какой-то стойкой покорностью. Это было недолго. Едва войдя в дом, они начинали суетиться, бегать, готовить ужин. Бабушка командовала, но не напористо, жестко, а мягко и с юмором. Тут и там доносилось ее жалобное «а-вой-вой», одновременно жалевшее и подгонявшее нерасторопных неумех.
Мужики шли, когда баня уже сама была как печь. Неистово-красный жар раскаленных углей таился в кирпичной глубине, тихо и опасно вздыхая. Закрывали вьюшку. Становилось невозможно дышать. Невозможно жить. Мутилось в голове, и хотелось выскочить на волю. Подгибались ноги, и казалось, что наступил тот край, за который – только лежа. Но дед или отец легонько подталкивали Гришу, заставляя залезть на полок. Доски были горячи до солоности во рту. Сидеть невозможно, казалось – ягодицы сейчас заискрятся и вспыхнут тяжелым, влажным пламенем. Гриша подкладывал под себя кисти рук – ладони терпели лучше. Только он потихоньку устраивался, только начинал оживать и оглядываться, как дед открывал дверцу каменки и, кивком предупредив остальных, ухал в черный зев полковша кипятку. Внутри раздавался взрыв, и яростный бесцветный пар вырывался наружу, сметая на пути всё живое. Уши, ноздри, ногти закусывало раскаленными клещами ослепительной боли, Гриша визжал и пытался удрать, спрыгнув с полка и прорвавшись между взрослых тел. Дед был начеку. Он быстро прихватывал Гришу за предплечье, ловким движением укладывал на живот и начинал хлестать готовым уже, заранее запаренным веником. Гриша кричал и брыкался. Спина горела, было нечем дышать, в голове роились разноцветные шары. «Терпи, сиг, терпи, залётка», – приговаривал дед серьезно, но где-то глубоко слышалась усмешка. Грише казалось, что наступил предел, что кончилась его маленькая жизнь, но дед поддавал еще пару и прорабатывал ему живот, грудь, плечи. Потом отпускал. Гришу подхватывал отец, ставил на пол. Дед брал ведро холодной воды и окатывал внука с головы до ног. Мгновенный острый холод на сиятельный жар, жидкая тяжелая жизнь на раскаленную смерть заставляли Гришу приседать, словно сверху ложилась на него благословляющая длань. После этого он, удивляя себя и вызывая смех у других, выпрямлялся на дрожащих ногах и как-то по-взрослому крякал. Дед заворачивал его в простыню и выносил в предбанник. «Что, залетка, хорошо?» – спрашивал и нырял обратно в ад. Гриша сидел, жадно пил воду из большой алюминиевой кружки, слушал крики и секущие удары из бани. В голове было пусто и прекрасно, словно в чистой скорлупе яйца. Тело пело. Душа трепетала внутри.
Спину деда он впервые увидел тоже в бане…
1913, п. Пряжа; 1943, Карельский фронт, Ленинградская область
Я знаю, Федор, я помню через поколение – ты очень хотел взять медведя. Тапио – лесной дух, бог болот и сосновых лесов, – ты всё помнил.
Тебя завораживали рассказы стариков, как брали зверя на рогатину. Дед твой, старый охотник, говорил основательно. Как нужно выбрать березку хорошую, с расходящимся надвое стволом. Чтобы именно в размер медвежьей шеи угол этот был. Чтобы не гнилая, крепкая и здоровая, ведь от нее потом жизнь твоя будет зависеть. Можно и распорку меж стволов вставить или, наоборот, слегка стянуть их веревкою, и нужный вид она за пару лет сама примет. Всё строго нужно делать, мгновения потом не поймать между жизнью и смертью, если что не так пойдет. Не даст медведь тебе ни одного шанса, чуть поскользнись. Как найти зверя, как раздразнить его, чтобы на тебя пошел. Михаил так-то не злой, лучше уйти захочет, чем биться, если только детей его или добычи дело не касается. Поэтому лучше его на приваде брать, он своего отдавать не захочет. Как на задние лапы его поднять, чтобы он в ярости на тебя пал сверху. Как рогатину успеть подставить, чтобы шею его зажала, и в землю другой конец упереть. Не ошибившись ни на секунду, ни на сантиметр. И тогда, пока медведь будет с себя ее срывать, будет у тебя шанс подскочить под него и финским ножом в сердце не промахнуться. И вейче[1] твой должен быть такой закалки, чтобы ребра медвежьи как бумагу прошил…
Дед твой сам ковал и точил ножи. Когда готово было лезвие, красное, раскаленное от жара, брал берестяной туес, наливал в него наполовину воды, наполовину льняного масла. А потом протыкал туес ножом посередине, чтобы режущий край в воде был, а верхний в масле. И жало тогда закалялось так, что гибким становилось, не хрупким, а рубить можно хоть дерево, хоть кости – не тупилось совсем. После мелким напильником доводил вручную – тшцц, тшцц. А потом забивал гвоздь в бревенчатую стену и срубал его напрочь новым ножом. И не оставалось на жале ни зазубрины.
А помнишь, как однажды он взял медведя и привез разделывать домой? Ты поразился тогда когтям зверя. Они были словно черные толстые спицы – длинные и острые. Дед еще смеялся, положил медвежью лапу себе на макушку, и когти доставали до подбородка.
– Смотри, – говорил, – Федя, силища какая.
Говорил с уважением и даже каким-то восхищением:
– Если захочет да разозлится, не убежишь от него, не скроешься. Ни на лошади не ускачешь. Можно иногда на дереве спастись, Михаил когда большой, ему лень становится по деревьям лазать, тяжело. Но и то может любое дерево повалить. Корни подроет да повалит. Это сильно его обидеть нужно, зимой из берлоги поднять или ранить. Еще ранней весной он злой бывает, когда голодный сильно. Или медведица медвежат своих защищать будет. А так он мирный. Ходит, пасется. Ягоды собирает, корешки разные. Человека почует, так постарается уйти незаметно. Ни сучок под лапой не треснет. Только взгляд его иногда можешь в лесу почуять. Холод по спине побежит – значит, смотрит на тебя откуда-нибудь с горы. Ты поэтому в лесу ходишь – шуми да пой погромче, чтобы ушел, не прощаясь. Иногда, когда внезапно на него выйдешь неслышно, он сам испугаться может и броситься со страха. А так Бог медведя человеку покорил. Опасается он нас.
Всё это дед твой говорил, снимая черную тяжелую шкуру. А ты опять поразился, насколько медведь без шкуры стал похож на голого человека. Ноги, руки, плечи. И только косматая голова с огромными оскаленными клыками источала нечеловечью ленную силу.
– Недаром у финнов шестнадцать имен для медведя есть. Всё для того, чтобы настоящее имя его не произносить, уж больно оно страшное. Да и приманить, позвать его можно, если произнесешь вслух. Поэтому Тапио – лесной дух – самое подходящее. И бояться его не нужно. Это огромное счастье, если в лесу какого зверя увидишь. Значит, природа тебе свою сокровенную тайну показала. Зверя бояться в лесу не надо. Человека бойся.
Дед твой помрачнел и замолчал, задумавшись.
А тебе повезло быстро.
Ты шел за грибами по лесной тропинке. Была ранняя осень, и птицы еще вовсю веселились и сновали меж ветвей. Чириканье там, клёхтанье здесь. Лист еще стоял зеленый, лишь кое-где на березах сверкали ярким дешевым золотом желтые пряди. Ты шел по тропинке в хорошо знакомом лесу и снова удивлялся и радовался новостям – эта осинка подросла и стала совсем красавицей в ярко-красном сарафане, а камень змеиный в этот раз оказался пустой – уползла гадючка куда-то по своим делам. Тропинка была древней дорогой. Какие-то могучие старики выворотили огромные валуны и сложили их в кучи по сторонам. Они же, наверное, вырыли широкую канаву вдоль нее, и в болотистых местах дорожка оставалась сухой. Кто знает, каких времен это были дела, тех ли, когда карелы еще крестились левым кулаком, или позже, когда, устав от обид северных пришельцев, собрались в поход дети десяти карельских племен и сожгли старую столицу викингов Сиггуну. Но сегодня лес был веселый и усмешливый. Заливисто хихикало под теплым ветром лиственное мелколесье, а вековые сосны тихонько гудели далеко вверху свои древние песнопения.