*
Утро застало Джона лежащим ничком на кровати. Он не разделся, не принял душ. Лежал, уткнувшись лицом в дешевую ткань покрывала, вдыхая едва уловимый запах плаща, который так неудержимо хотелось прижать к себе.
Пальцы всё ещё ощущали скользящую мягкость ткани, и это была такая пытка, что даже малейшее движение вызывало острую боль. Почему-то болело всё тело. Болело по-настоящему, физически, безо всяких эзотерических заморочек. Ломило спину, будто Джон три часа волок на себе чьё-то мертвое тело; ноги выворачивало и сводило судорогой; саднили бедра, словно по ним прошлись крупнозернистым наждаком. Внизу живота разливался колючий страх.
Он пролежал так всю ночь, лишь иногда проваливаясь в жаркое забытье, где чужая ладонь продолжала разрушать его жизнь. И было не жалко этой чертовой жизни. Было до смерти жалко ладони, которая никогда больше не прижмется так, будто ждала этого очень долго, и ожидание её истомило, будто только для этого она и была создана: ласкать Джона, сводить с ума Джона, опалить оргазмом Джона… Джона, Джона, Джона… Ладонь, которую так невыносимо хотелось поцеловать.
***
— Мой дорогой…
Слезы иссякли, плечи уже не тряслись, лицо не вжималось в спинку дивана. Только вот повернуться к брату, посмотреть в глаза было трудно. Слишком явным было его отчаяние, и даже если Майкрофт не будет настаивать на подробностях (а он, конечно, не будет), сделать вид, что этот горький водопад был лишь всплеском дурного настроения, не удастся даже ему, давно уже привыкшему носить свою лживую маску.
И было стыдно за эти слезы, обжигающие кожу непривычно и больно. И было страшно, что Майк догадается, вычислит, поймет, увидит тот край, на котором его младший брат отчаянно пытается удержаться.
Он с трудом распрямил согнутый позвоночник и вытянулся на спине, плотно зажмурив глаза.
Уйди, Майки. Пожалуйста, уйди…
Бога ради, Майк, побудь со мной хотя бы чуть-чуть.
Не могу посмотреть на тебя… Хочу, но не могу.
— Ты думаешь, что я слеп? Полгода я теряюсь в догадках, плохо сплю, много пью… Ты не заметил, как я постарел? Заметил. Я дал слово не отслеживать каждый твой шаг, хотя, даже при моих скромных возможностях, могу позволить себе подобный каприз. Ты сказал, что справишься со всеми проблемами, что их больше не будет. Да, у меня их нет. Но ты сам, Шерлок!
Он подошел к дивану.
— Ты выглядишь… заклейменным.
— Что?! — Шерлок открыл покрасневшие, полные муки глаза.
— Ты хорошо меня понял. На тебе печать чего-то ужасного. Настолько ужасного, что ты предпочитаешь… приспособиться, сжиться с тем, что происходит с тобой сейчас. Что это, Шерлок? Что?
Шерлок сел, плотно сжав колени и протиснув между ними ладони. Этот полузабытый жест из детства полоснул по сердцу Майкрофта новой порцией боли. Он опустился рядом и замер в ожидании того, что Шерлок как прежде вскочит и отойдет в другой угол гостиной, избегая даже незначительного контакта, для него лично граничащего с унизительной жалостью.
Но Шерлок остался на месте, а потом придвинулся ближе, касаясь брата плечом.
«Совсем плохо».
Майкрофт настойчиво ловил его взгляд.
— Твоя жизнь рушится, а что тому причиной, говорить ты не хочешь. Или не можешь?
— Не могу.
Это почти признание: я в полном дерьме, я уже не справляюсь…
— Шерлок…
— Майк, я убил человека.
— Ты сошел с ума?! Кого ты можешь убить?!
— Из-за меня… его могут… Нет. Нет! Невозможно!
Он все-таки сорвался с места и прошелся по гостиной несколько раз, обдавая потоками прохладного воздуха, а потом остановился и посмотрел на брата в упор, не мигая, призывая этим гипнотическим взглядом выполнить свою просьбу безоговорочно и прямо сейчас.
— Майк, будь так добр, оставь меня одного. Я должен всё обдумать и всё решить.
— Хорошо. — Майкрофт поднялся. — Может быть, приедешь сегодня ко мне? Поживи пару деньков, отдышись. Прошу тебя, Шерлок.
Заклинаю тебя…
— Да. Я подумаю и позвоню.
И всё выглядело так, будто Шерлоку Холмсу необходимо получить на это чье-то милостивое разрешение.
Майкрофт ушел от него с тяжелым сердцем, не зная, как дальше быть.
*
Итак, всё было напрасно. Его искрометная кровавая пьеса оказалась провальной. Стокгольмский синдром — полная чушь! Как бы сладко он ни кончал, как бы ни метался на шелковых простынях, ничего, кроме ненависти пойманного и посаженного в клетку зверя, Шерлок к нему не испытывал.
Любовь? Да-да, это очень смешно…
Когда слегка отпустило отчаяние, и вернулась способность думать, Садерс в подробностях вспомнил весь разговор. Память у него всегда была идеальной.
Как дрожал его голос! Он умолял, он готов был на всё, лишь бы тот неведомый парень, которого изумленный Эд описал, как «черт знает что», добавив при этом: «Я был уверен, что Шерлок его пошлет, а он вдруг та-а-к сильно завелся», остался нетронутым и живым. Садерс не сомневался — предложи он сейчас уехать из Лондона навсегда, уехать с ним, Садерсом, и начать новую жизнь вместе, Шерлок, не колеблясь, ответит согласием.
И это был полный провал.
Впервые Садерс не знал, что делать. Сейчас в нем страдал поверженный Рэм, которого любили все и всегда, которому стоило щелкнуть пальцами, и очередной избранник преданно льнул к его коже, млея и задыхаясь от счастья, который надеялся, что увидев его однажды, Шерлок не устоит.
Но Шерлок так и не разглядел в нем Рэма, хотя иногда, в минуты острейшей, изливающейся медовым потокам нежности, Садерс показывал ему истинное лицо. Но Шерлок видел лишь сумасшедшие от любви глаза своего тюремщика и ненавидел люто, даже тогда, когда кончал, охватывая его плечи тонкими, но удивительно сильными пальцами.
Слишком много в Шерлоке силы, слишком много. Даже сломленный, он сильнее Сада.
И уж тем более, сильнее нежного Рэма…
Очередной звонок заставил Садерса вздрогнуть.
— Что ещё? — раздраженно бросил он, прижимая телефон так крепко, что заболело ухо.
— Я очень хочу тебя видеть.
Сердце готово взорваться от переполнявшей его тоски. Как он напуган, как отчаянно борется за никчемную, глупую жизнь какого-то червяка, выползшего неизвестно откуда и сразившего его наповал. Чем? Мать твою, чем?!
— Нет. И знаешь, Шерлок, потасканная шлюха мне больше не интересна. На-до-е-ло.
Что ты скажешь на это, мой обожаемый мальчик?
О, кажется, ты потерял дар речи?
— Значит… значит теперь я свободен?
Блядь! Ты совсем нихрена не смыслишь?! Отупел от… От чего ты так отупел?!
— Свободен? Никогда. Слишком много цепей, Шерлок, слишком много…
*
Надо подняться. Размять сведенные болью мышцы, снять всё до последней нитки и смыть следы своего падения. Неожиданного. Позорного. Грязного.
Впервые тело было ему не подвластно. Что бы ни происходило с душой, как бы ни ныла, как бы ни металась она всё последнее время, тело подчинялось Джону беспрекословно: делало то, что необходимо, терпело неудобства, сырость, холод и зной, оставаясь крепким и наполненным силой.
Впервые с ним произошел настолько серьезный сбой: оно жалобно стонало, умоляя о неподвижности. Наконец-то Джон Хэмиш Ватсон получил свое первое в жизни ранение, и, видит бог, лучше бы из него вытекла и впиталась в землю вся кровь, чем хотя бы одна капля семени, что тонкой корочкой покрывало вновь возбужденный член.
Возбужденный, сука.
Гнилой, паскудный стояк.
Лондон встретил Джона радушно. Вывалял в грязи с головы до ног.
Остаться бы дома. Продолжать растягивать губы, приучая их к новой улыбке, вернуться в привычную, уютную серость, и попытаться найти особую красоту в этих пыльных, неброских оттенках. Уж лучше серость, чем-то багровое пламя, что несколько часов назад бушевало в его одурманенной голове.
Надо подняться.
«Он хотел ничуть не меньше, я же почувствовал это. Он так сильно меня хотел. Меня никто и никогда так не хотел. Боже, как же его трясло! Я думал, он сломает мне позвоночник — так он сжал меня перед тем, как… Нет! Забыть! Забыть немедленно и навсегда. Перед тем, как его губы… Нет! Нет! Нет!»