23
В путь они отправились сразу после мощнейшего взрыва, ей даже почудилось, будто станция рушится, ничто уже толком не работало, вездеход пришлось поднимать из гаража ручной лебедкой; выбравшись в конце концов на поверхность, Полифем наручниками приковал ее к стояку нар, где она лежала среди нагромождений роликов с пленкой, а потом сел за руль и рванул с места, но ракет больше не было, всю ночь они без происшествий ехали дальше и дальше на юг, над головою мерцали звезды, названия которых она забыла, кроме одного — Канопус, Д. говорил, что она увидит эту звезду, но откуда теперь знать, видит она Канопус или нет, и странным образом это мучило ее, ведь ей казалось, что отыщи она Канопус, и он непременно поможет ей, потом звезды побледнели, последней — та, что, возможно, была Канопусом, ночь истаивала ледяным серебром, превращаясь в день, Ф. совсем озябла, медленно вставало солнце; Полифем высадил ее из машины, погнал — все в той же рыжей шубе — в великую пустыню, в иссеченный трещинами дикий край, чуть ли не лунный ландшафт, царство песков и камня, мимо уэдов, среди песчаных барханов и фантастических скальных образований, в ад света и тени, пыли и суши, как раньше гнал Ютту Сёренсен, то почти наезжая на нее, то следуя поодаль, то вообще исчезая из пределов слышимости, то с ревом настигая, — чудовище, затеявшее игру со своей жертвой, вездеход, у руля Полифем, рядом Ахилл, еще полуодурманенный, раскачивающийся взад-вперед, декламирующий «Илиаду», стихи, единственное, что не смог уничтожить поразивший его обломок стали; кстати, Полифему незачем было руководить ею, она шла и шла, закутанная в шубу, спешила навстречу солнцу, которое поднималось все выше, потом за спиной раздался смех, вездеход гнался за ней, как полицейский в белом тюрбане гнался за шакалом, а может, она и была этим самым шакалом, она остановилась, вездеход тоже, вся в поту, она разделась — пусть смотрят, ей безразлично, — накинула одну только шубу, пошла дальше, вездеход за ней, она все шла и шла, солнце выжгло небо, когда вездеход не двигался и отставал, она слышала жужжание камеры, это предпринималась попытка создать портрет убитой, только на сей раз убитой будет она сама и портрет делает не она, с нее делают портрет, и ей подумалось, что же станет с ее портретом, будет ли Полифем показывать его другим жертвам, как показал ей портрет датчанки, а после она уже не думала ни о чем, потому что думать было бессмысленно, в мерцающей дали завиднелись причудливые низкие скалы, неужто мираж, подумала она, ей давно хотелось увидеть мираж, но, когда она, уже еле волоча ноги, подошла ближе, скалы оказались кладбищем разбитых танков, они обступали ее словно исполинские черепахи, в слепящую пустоту вонзались мощные, опаленные огнем мачты с прожекторами, освещавшими давнее танковое сражение, но, едва она сообразила, куда ее пригнали, тень вездехода плащом накрыла ее, а когда впереди, совсем рядом, возник Ахилл — полуголый, весь в пыли, будто явившийся из гущи дикой схватки, в драных армейских брюках, босые ноги заскорузли от песка, бессмысленные глаза широко открыты, — на нее с размаху обрушилось Настоящее, дотоле неведомая жажда жить вспыхнула в душе, жить вечно, броситься на этого гиганта, на этого слабоумного бога, вгрызться зубами ему в горло, ставши вдруг хищным зверем, лишенным всего человеческого, слившись с тем, кто хотел изнасиловать ее и убить, слившись с чудовищной тупостью мира, но он словно бы отступал перед нею, выписывал круги, а она не понимала, почему он отступает, выписывает круги, падает, опять встает, таращится на стальные трупы — американские, немецкие, французские, русские, чешские, израильские, швейцарские, итальянские, — от которых вдруг потянуло жизнью, люди чуть не толпами полезли из ржавых танков и разбитых бронемашин: операторы выныривали неожиданно, точно фантастические животные, всплывали из кипящего серебра вселенной, шеф секретной службы выкарабкался из помятых остатков русского СУ-100, а из башни обгоревшего «Центуриона», точно убегающее молоко, выпучился начальник полиции в своем белом мундире, все наблюдали за Полифемом и друг за другом, съемка велась отовсюду — с танковых башен, с броневой обшивки, с траков, — тонмейстеры орудовали своими — «удочками», а меж тем Ахилл, раненный вторично, в бессильной ярости начал кидаться на танки, его отшвыривали пинками, он падал навзничь, копошился в песке, вставал на ноги, потом, хрипя, заковылял к вездеходу, прижимая к груди руки, из-под пальцев текла кровь, тут его настигла третья пуля, он снова упал навзничь, выкрикивая в лицо снимающему Полифему стихи из «Илиады», еще раз кое-как поднялся и рухнул замертво, прошитый автоматной очередью, после чего Полифем, пока все снимали его и друг друга, рванул на вездеходе прочь, виляя между искореженными танками, удирая от тех, кто его преследовал, кому достаточно было только пойти по следу, впрочем, и это не имело смысла, потому что, когда около полуночи они оказались в нескольких километрах от станции наблюдения, пустыня содрогнулась от взрыва, похожего на землетрясение, и в воздухе вспыхнул гигантский огненный шар.
24
Через несколько недель, когда Ф. со своей съемочной группой вернулась домой и телекомпании успели без всякой мотивировки отвергнуть ее фильм, логик Д. за завтраком в итальянском ресторане прочитал ей вслух выдержку из газеты, где сообщалось, что в М. по приказу начальника генерального штаба расстреляны начальник полиции и шеф секретной службы, первый за то, что предал свою страну, второй за то, что хотел свергнуть правительство, теперь, сам возглавив правительство, начальник генерального штаба вылетел на юг страны, в войска, чтобы продолжить пограничную войну, далее, он опроверг слухи о том, что часть пустыни является мишенным полем для чужих ракет, и подтвердил нейтралитет своей страны; это сообщение очень позабавило Д., тем более что на следующей полосе он прочитал заметку, в которой говорилось, что Отто и Тина фон Ламберт осуществили свою давнюю мечту: та, кого уже считали мертвой и схоронили, подарила жизнь здоровенькому мальчугану; складывая газету, Д. сказал Ф.: «А тебе, черт побери, здорово повезло».
Ущелье Вверхтормашки
Durcheinandertal
Он был похож на Бога из Ветхого Завета, только без бороды. Когда девочка его заметила, он сидел на каменной кладке, ограждающей от осыпей дорогу, поднимающуюся по ущелью вверх, к пансионату. Девочка окликом остановила пса. Ее собака — огромный пес больше сенбернара, короткошерстый, черной масти с белой грудью — тащила вверх по дороге тележку с молочным бидоном, позади которого и стояла девочка. Ей было четырнадцать лет. Она сняла с бидона крышку, зачерпнула половником молока и направилась к нему. Сама не зная зачем. Безбородый Бог взял половник и выпил молоко. Вдруг девочка перепугалась. Закрыв бидон, она повесила на его край половник, махнула рукой Мани, и тот помчался к пансионату, таща тележку с бидоном и девочкой с такой скоростью, словно тоже перепугался.
Безбородый Бог обладал чувством юмора. Выслушав просьбу Моисея Мелькера, он разразился таким хохотом, что гости пансионата, все еще танцевавшие, сбились с такта, а трое чехов-музыкантов — пианист, скрипач и виолончелист — прекратили играть. Правда, расхохотался он лишь после того, как Мелькер удалился — в полной уверенности, что получил отказ. Безбородый Бог и глазом не моргнул. А хохотал он задним числом главным образом потому, что Мелькер говорил о Великом Старце, и Безбородый Бог решил, что Мелькер имеет в виду его самого, лишь потом он уразумел, что Мелькер называет Великим Старцем истинного Бога. Того, что с бородой. Недоразумение это имело вполне понятную причину. Моисей Мелькер побаивался произнести слово «Бог» и поэтому всегда называл его Великим Старцем, ибо представлял его себе не иначе, как могучим стариком с окладистой бородой, а что обычный человек в состоянии представить себе Бога, для Мелькера было «просто постулатом христианской веры». Враждебной вере и ее разлагающей была, наоборот, абстракция, верить можно было только в конкретное существо, а существо не может быть абстрактным, потому он и побаивался самого слова «Бог», оно было затаскано, в большинстве своем люди понимали под этим словом нечто неопределенное, расплывчатое, а для Мелькера он был, напротив, Великим Старцем. Поэтому неудивительно, что Безбородый Бог смешался, когда Моисей спросил его, сознает ли он, что пользуется благоволением Великого Старца, и не хочет ли из благодарности к Великому Старцу помочь устроить «Приют Отдохновения» для миллионеров, также пользующихся Его благоволением. Лишь по ходу дальнейшей беседы смущение Безбородого Бога уступило место веселому изумлению — как же, он, оказывается, могущественнее самого Бога! Нет, он не создал весь мир за шесть дней и не нашел, что это хорошо, как сделал Бородатый Бог, он создал его за несколько минут, даже секунд, лучше сказать — за долю секунды, точнее — за доли долей секунды, одним словом — сразу, не сходя с места, в один миг — и нашел, что получилась хорошая шутка. Да и вообще — если выйти за рамки теологии — Безбородый Бог могущественнее Бородатого, ведь по отношению к нему никому не придет в голову задаться вопросом, может ли он, всемогущий, создать камень, который не сможет поднять, или может ли он отменить уже свершившееся: о его могуществе не задумываются теологи, а выражается оно в его неуловимости. Никакое правительство, никакая полиция не пытались его схватить, слишком много нитей сходилось к нему. Кому только банки, принадлежащие ему, равно как и банки, связанные с ним, не открывали номерных счетов, в каких только транснациональных компаниях он не владел контрольным пакетом акций и в каких только крупномасштабных спекуляциях оружием не принимал участия, какое правительство не подкупал и какой папа римский не просил у него аудиенции? Его происхождение терялось во мраке неизвестности. О нем ходили легенды. Согласно одной из них, он прибыл в Нью-Йорк в 1910 или 1911 году из Риги или Таллинна без гроша в кармане и «в течение десяти лет спал в Бруклине на голом полу». Потом стал портняжничать и вскоре подмял под себя текстильную промышленность, однако сказочное его состояние родилось в результате краха нью-йоркской биржи в октябре 1929 года — он скупил акции всех обанкротившихся фирм. Никто не знал его истинного имени, а те, кто знал о его существовании, называли его Великим Старцем. Он изъяснялся только на идиш, но, видимо, понимал говорящих на всех языках, равно как и его секретарь Габриэль, альбинос с голыми веками, всегда в смокинге, всегда с ниспадающими на плечи седыми волосами, всегда в возрасте около тридцати или тридцати с гаком, который владел всеми языками и переводил краткие указания своего шефа, даваемые на идиш, на язык тех, кто просил совета у Великого Старца. При этом просители дрожали от страха. И не без основания. Ибо его совет мог быть доброжелательным, а мог быть и коварным. Великий Старец был непредсказуем и ни на кого не похож. Многие предполагали, что он, помимо всего прочего, владычествует над Восточным и Западным побережьем Америки. Это помимо всего прочего. Правда, доказательств ни у кого не было. Некоторые считали Иеремию Велиала, торговца коврами, просочившегося в Штаты из Бухары через Берингов пролив, его ближайшим сподвижником. Другие же полагали, что оба — одно и то же лицо, но были и сведущие люди, утверждавшие, что на самом деле нет ни того, ни другого, так что оставалось сомнительным, знал ли кто-нибудь, что за молчаливый старик поселился со своим секретарем в огромном пансионате с островерхой крышей, построенном в нижней части ущелья Вверхтормашки в середине прошлого века, и занял весь верхний этаж в Восточной башне. Он и появился в здешних краях как-то странно. Просто вдруг оказался тут. Официанты автоматически принялись обслуживать его и Габриэля. Они решили, что он — один из обычных постояльцев, то же самое подумали и портье, и директор Гебели, которому принадлежал пансионат. На старика никто не обратил особого внимания, и, когда он вновь исчез, все тут же забыли о нем. Он был для них просто одним из гостей. Не в лучшей форме: какие-то нелады с пищеварением, сердце тоже не тянет, да и возрастной диабет дает о себе знать. Ему явно пошли на пользу здешние тихие леса, пешие прогулки к целебному источнику — всегда в сопровождении Габриэля — и три стакана целебной воды каждое утро, равно как и ежедневный концерт преимущественно классической музыки в четыре часа пополудни.