— Хоть в Б-га будет верить, — сурово вставила Стефа.
Но Белка, словно не слышала ее. Подперев рукой голову, она скорбно сказала:
— Когда в этом доме только один мужчина — это я, так что-нибудь может быть нормально? И не спорь со мной, — прикрикнула она на полковника, который дремал, смежив веки. Услышав голос жены, он встрепенулся. — Будь я на твоем месте, этот твой хозяин, марокканец, уже давно бы ходил по струнке. Представляешь? — Белкины тонкие выщипанные брови поползли вверх. — Здесь марокканец, оказывается, тоже еврей. И негр — еврей, и эфиоп — еврей. Наша Стефа, наверное, у них тоже числится в еврейках!
— Мне это ни к чему. Я ни свою веру, ни свое имя никогда не меняла и менять не собираюсь, — гордо отрезала Стефа. — Я — не как некоторые.
— Красиво ты со мной разговариваешь, нечего сказать, красиво, — Белка укоризненно покачала головой и снова повернулась ко мне. — Так вот если все эти люди евреи, то кто же тогда мы, спрашиваю я этих деятелей, которые выдают всякие машканты (пособия). Они говорят: «Вы тоже евреи!» Ну хорошо. Пусть будет по-вашему. Но зачем тогда этот иврит? Эти некудот? Да — кудот? Ясное дело, чтоб дурить людей. Например, возьмем Винника, — я о тебе говорю, слышишь? — Белка сверкнула глазами в сторону мужа. — Нанял его этот марокканец Амар шумерить (сторожить) и помогать в его жалкой лавчонке. Заметь! Его — полковника Советской Армии! — Белка подняла указательный палец вверх, словно заостряя мое внимание. — Нанял — плати! Нет! Сегодня — нет! Завтра — нет! Послезавтра — нет! А когда — да?
— Я чувствую, конца этому не будет. — Дверь спальни отворилась и Лина высунула взлохмаченную голову. — Всё, мама! Сворачивай свою пресс-конференцию. Полковник, тебе уже, по-моему, давно пора выйти на охрану рубежей империи Амара. Нянька и Бельчонок — быстренько по своим люлькам, а ты — ко мне, на Машкину кровать, — скомандовала она.
Я лежала, прислушиваясь к незнакомым звукам, доносящимся с улицы. За окном была чернильная густая мгла. Свет фонаря бросал через жалюзи колеблющиеся полосы света.
— Спишь? — внезапно раздался голос Лины.
— Нет, — тихо отозвалась я.
— Послушай. — Она приподнялась, опершись локтем на подушку. — Ты давно виделась с моим бывшим мужем?
— Которым? — переспросила я, выигрывая время.
— Не будь дурой. Хочешь соврать, придумай что-нибудь поумнее. Ты знаешь, о ком говорю. Твоя тайна шита белыми нитками. Мне давным-давно все известно. — Она села, обхватив колени руками.
— Вчера, — вытолкнула из себя.
— Вспоминает меня? — спросила она отрывисто.
— Не столько тебя, сколько твои стихи, — сухо бросила я.
— Значит, помнит. А когда мы вместе жили, все время шпынял: «Прекрати чиркать в своем дурацком блокноте». А из меня тогда стихи просто перли как квашня из дежки. Судя по всему, у вас с ним, как говорил товарищ Ленин, всерьез и надолго — или ты в конце концов решила поматросить и бросить?
— А что? — притворно хихикнула я, но была уже начеку.
Так с шуточек, обычно, начинались все ее разбойничьи нападения, когда она хотела что-нибудь, в очередной раз, у меня отобрать.
— А то, — грозно произнесла Лина. — Если ты по приезде не выйдешь за него замуж, и вы не съедетесь, то я увезу его сюда. Тогда ты увидишь его, как свои уши без зеркала. Потому что таких мужиков на весь мир — считанные единицы. Почему ты столько лет его манежишь?
Во мне внезапно вспыхнула злоба:
— Ты распоряжаешься мной и им, как своими вещами. И потом, что тебе за дело? Ты ж его бросила, — с издевкой сказала я.
— Какие вещи? Что ты несешь? Кто тебе сказал, что я бросила? Кто? — вспылила она. — Манюля? Бельчонок? Циля? Кто? Я была в Ленинграде, а он в это время собрал чемодан, развернулся и ушел. В нашей семейке слухи распространяются со скоростью лесного пожара. Как мне надоели эти Голи с их мифами и легендами. Дед нам в детстве все уши прожужжал со своим Ханааном. Помнишь его любимую пластинку: «Мой отец дал мне имя Аврам с дальним прицелом»? И я — дура — поверила. Когда запуталась там, решила начать здесь жизнь заново. Тем более — Машкин отец меня безумно раздражал. А тут еще заварилась эта каша с независимостью, литовским языком, стрельбой, танками, войсками. Русские программы закрыли — и меня вышвырнули с телестудии. Вот тогда сорвала стариков с места, заодно бросила Машкиного отца, правда — невелика потеря, и вперед — в обетованный Ханаан. А в результате оказалось, что от перемены места жительства сумма цуресов (несчастий) только увеличивается.
— Многих тогда подхватил этот ураган, — примирительно сказала я. — Так бывает. Думаешь, я — одна такая, а оказывается — ты лишь частица глобального процесса.
— Какое мне дело до глобальных процессов? Я для себя — одна. Просто в нашей семейке дед всегда правил балом. В детстве завлекал нас своим Ханааном. А когда мы подросли, начал нам, девочкам, вбивать в головы: «Шануйте (уважайте) себя. Не выскакивайте, сломя голову, замуж. Успеется. В нашей семье старых дев не бывает. И помните, еще не родился тот мужчина, который бросит женщину из семьи Голь». А мы уже все знали, что Редер регулярно изменяет Манюле. И меня в ту пору бросил мальчик из моего класса. Потом это повторялось. И не раз! Тебе хорошо — ты всю жизнь старалась держаться подальше от нашей семейки. Считай, что жила на выселках. А я в самом эпицентре урагана, рядом с Бельчонком, которая привыкла, что все пляшут под ее дудку: и семья, и танковая дивизия северо-западного края. Так что ни один мой роман не выпадал из ее поля зрения. Но ведь и я была та еще штучка. Знаешь, из-за чего меня бросил твой муж? Он возжелал ребенка. А я хотела болтаться с приятелями по кафе, болтать с ними о литературе, мотаться в Москву, пристраивая в редакциях свои стишата. Бегать там по театрам, вечерам поэзии, напропалую кокетничать с мужиками. Сидеть до ночи в кафе «Литерату». И все это от молодости, беззаботности и уверенности в своем везении и счастье. Считала, жизнь — сплошной праздник. «У меня творческая профессия», — твердила я этому страстотерпцу. Пока он, в конце концов, меня не бросил.
— Линка, но у тебя же талант! — искренне возмутилась я.
— Только не исполняй при мне коронную арию Бельчонка. Если хочешь знать, таких как я — лопатой греби. Б-г не скряга, сеет щедро, но не каждому дано взойти и созреть. И потом… — Она запнулась. —… После того, как он бросил меня, во мне все смолкло. Ушло, как вода уходит в песок.
— Не прибедняйся! Я знаю твои стихи, которые ты написала после него.
— Что ты несешь? Вчитайся! Везде он. Он. Он. Это как наваждение.
— А сейчас? — угрюмо спросила я.
— Голубка ты моя, я тут пашу, а не пишу! Одно, к счастью, исключает другое, — Лина посмотрела на меня и вдруг засмеялась: — Ну, пожалей меня, пожалей! Добрая ты наша.
Она встала с постели, открыла окно и, перегнувшись через подоконник, закурила. В ночной тишине отчетливо зазвучал ее низкий хрипловатый голос:
Соберем пыль с дорог наших странствий,
Идеалов истлевших одежды,
Камни с троп наших вечных исканий
И золу отгоревшей надежды.
Все смешаем с испариной страха,
Влагой слез униженья, позора.
Росным потом последней рубахи…
Внезапно резко повернулась:
— Недавно вычитала интересную теорию. Оказывается, не всем детям Израилевым суждено вернуться в Ханаан. Тем, кто погрязли в идолопоклонстве, путь заказан навсегда. Как мне, например. Понимаешь эту метафизику? Мое тело здесь, под этим палящим солнцем, каждую минуту на меня могут с воплем «Аллах Акбар» наброситься с ножом или пристрелить. Но душа моя обречена до прихода Мессии блуждать в долине язычников. А главное — в этой стране чуть ли не половина таких, как я. Так что не рвись сюда. Держись там до последнего.