— Мы думаем, — говорит он, — что нормальная среда обитания, обеспеченная этой колонии крыс, позволила им вести настолько удовлетворяющий все видоспецифические потребности образ жизни, что морфин оказался не нужен.
Однако когда вы видите сохранившееся оборудование эксперимента, расписное дерево, серебристую реку в зеленых берегах, когда думаете об изобилии пищи, о доступном в любой момент игровом материале, на ум приходит вовсе не «нормальная среда обитания». На ум приходит «совершенная среда обитания», которая, я уверена, не существует в нашем мире за пределами лаборатории. Здесь-то и скрыт один из основных методологических просчетов Александера. Он создал рай и — что неудивительно — обнаружил, что в нем все счастливы. Но где такой рай на земле? Разве «крысиный парк» отражает «реальную жизнь»? Не подтверждает ли эксперимент Александера, что избегнуть аддикции возможно лишь в мифическом мире, который никогда не существовал, не существует и не будет существовать для нас с нашими дефектными генами и мегаполисами?
Если хорошо присмотреться, Александер — человек, которому не везло в любви, который дважды разводился и только теперь, в шестьдесят с лишним лет, создал семью в третий раз, — романтик. Он верит в то, что «крысиный парк» возможен в нашем мире, что мы способны создать культуру, основанную на доброжелательном взаимообмене. Кто знает, может быть, он и прав. Романтический взгляд на мир, согласно которому мы способны к самоактуализации[39], если только получим шанс, — не менее влиятельная и привлекательная позиция, чем ее противоположность, классический взгляд (и мой тоже), основывающийся на скептицизме, даже цинизме: жизнь трудна; куда бы вы ни взглянули, вы обнаружите недостатки; каждая колония, к которой вы примкнете, оказывается клеткой; и если вы хорошенько прищуритесь, то разглядите окружающую вас решетку. Таково мое мнение, но я не могу, да и не хочу доказать его справедливость.
Вернувшись домой, я говорю по телефону с Эммой Лоури, которая сообщает мне, что наконец-то покончила с «этими проклятыми наркотиками». Она говорит, что никогда больше не станет принимать обезболивающие. Я знаю, что если позвоню Александеру и расскажу ему историю Эммы, он начнет возмущаться и возражать и найдет множество остроумных доводов, чтобы показать: случай с Эммой не противоречит его взглядам. Может быть, она все еще в клетке, созданной болью, в которой она не признается; может быть, ее счастливая домашняя жизнь омрачена невыявленной депрессией; может быть, ее муж не оказывал ей необходимой поддержки; может быть, Эмма слишком много работает. Он скажет то же, что говорил уже много раз:
— Я еще ни разу не встретил человека, Лорин, ни разу за все тридцать лет своих исследований, который бы обладал достаточными внутренними и внешними ресурсами и тем не менее стал бы наркоманом. Ни разу. Найдите мне такого, и я тут же откажусь от своих убеждений.
Я не стану звонить Александеру и рассказывать ему про Эмму. Не стану я и звонить Клеберу и рассказывать ему про своего мужа, который сумел, имея возможность принимать наркотики и пользуясь ею, каким-то образом не попасться в ловушку аддикции. Я не хочу выслушивать неизбежные диатрибы[40] в пользу обеих точек зрения. Может быть, на улицах наших городов и не идет настоящая опиумная война, но в наших университетах и лабораториях ученые, занимаясь исследованиями, шипят друг на друга, непреодолимо привлекаемые теми вопросами, которые изучают. Что же это за вопросы? Ради чего идут яростные дебаты по поводу аддикции? Они нужны не сами по себе, это ясно. На самом деле проблема аддикции, похоже, касается химии и ее противоборства со свободной волей, ответственности и ее противоборства с непреодолимой тягой, дефицитом и его противоборством с нашей способностью его восполнить.
Я поднимаюсь в свой кабинет. Уже стемнело, и на столике горит лампа, бросая вокруг желтые и золотые отсветы. Стены тоже выкрашены в теплый желтоватый цвет и увешаны изображениями фруктов — слив и груш. Я люблю свой кабинет. Мне очень нравится кот, толстый и мохнатый, который спит на кушетке и мурлычет так громко, что это похоже на стоны. Кот появился у нас недавно. Мы взяли его потому, что у нас завелись мыши — много, много мышей, скребущихся под полом и запутывающихся в проводах позади холодильника. Даже теперь, когда у нас есть кот, я слышу, как они шуршат в вентиляционных трубах. Должно быть, появился новый выводок. Я представляю себе этих крохотных существ, запах молока. Я слышу во сне этих оккупантов, этих ловкачей. Они играют и размножаются, грызут и карабкаются. Они прогрызают дырочки в коробках с печеньем, так что оттуда высыпается их добыча. Мыши… Надеюсь, они счастливы в нашем доме.
Глава 8.
ПОТЕРЯВШИЙСЯ В МОЛЛЕ
Эксперимент с ложными воспоминаниями
Воспоминания — это те следы, которые мы оставляем в своей жизни; без них мы могли бы оглянуться и увидеть всего лишь непотревоженную снежную поверхность или какието отпечатки, оставленные не нами. Если есть что-то, что создало нас как вид, дало нам чувство длящейся идентичности, то это как раз наша память. Платон верил в существование абсолютной, идеальной памяти, сферы, в которую человек может заглянуть и найти там в точности сохранившееся собственное прошлое. Фрейд колебался, то утверждая, что память — это мешанина сновидений и фактов, то видя в ней фильм, смотанную пленку, хранящуюся в какой-то части мозга, вызвать которую на экран можно с помощью свободных ассоциаций. Наши представления о памяти в основном базируются на идеях этих двух корифеев — Платона и Фрейда; оказаться в такой компании почетно. Однако психолог Элизабет Лофтус решила бросить вызов великим предшественникам. У нее возникла догадка, что память так же изменчива, как поток, так же ненадежна, как крыса. Будучи психологом-новатором, она провела довольно пугающий, но философски безукоризненный эксперимент, целью которого было определить: является ли содержание наших воспоминаний фикцией или фактом. Полученные ею результаты поражают.
Сначала объектами ее изучения стали дорожные знаки, бороды, амбары и ножи.
«Не горел ли на светофоре желтый сигнал?» — спрашивала она испытуемых — и конечно, как только она предполагала такую возможность, те вспоминали, что свет был именно желтым, хотя в действительности горел красный. Она демонстрировала в своей лаборатории фильм: застреленную жертву, человека в маске на пустынной улице, — и когда задавала вопросы типа «Вы помните, что у человека была борода?», то большинство испытуемых вспоминали бороду, хотя в действительности маска не позволяла этого увидеть.
— Только тончайшая пелена отделяет реальность от воображения, — говорит психолог-экспериментатор, профессор Вашингтонского университета Элизабет Лофтус, убедительно доказавшая это своими блестящими исследованиями того, как воспоминания искажаются в результате легчайшего внушения. Скажите человеку, что он видел синий амбар, и для него амбар действительно станет синим; факты вытекают из нашего мозга, мир оказывается акварелью вроде той, что рисует моя дочка, — бесформенные расплывчатые фигуры, которые могут оказаться чем угодно.
Задолго до того, как она стала знаменитой — или нечестивой, это уж как вы решите, — полученные Лофтус данные об искажении воспоминаний сделались явно пользующимся спросом товаром. В 1970–1980-х годах она оказала помощь защите во время суда: адвокаты стремились доказать присяжным, что показания свидетелей — не то же самое, что документальная запись.
— Я помогла очень многим, — говорит Элизабет Лофтус. Вот некоторые из них: Хиллсайдский душитель, братья Менендес, Оливер Норт, Тед Банди[41].
— Тед Банди? — переспрашиваю я, когда Лофтус упоминает о нем. Она смеется.