Литмир - Электронная Библиотека

Было. Были. Был. Все время ты был и вдруг выбыл.

С кислой улыбкой берет он начиненные рубленым мясом картофелины. Блюдо преподносится как юмористическое дополнение к пакету с подарками. Веселый аккорд, чтобы поддержать в публике хорошее настроение.

Праздник задуман организаторами как непрерывная вереница сюрпризов.

То и дело гаснет свет, вспыхивают в темноте блюда.

Шагом входят ученики кулинарного училища с подносами. На них маленькие костры. Каждый участник праздника получает горящий клубень, наполненный чем-то медовым. Наверное, десерт.

Первый раз вижу горящую картошку.

Павел смотрит, как, играя, гаснет пламя.

Павел до лакомства не дотрагивается.

Павел снова на фронте.

Снова в Курземском котле, в том бою сорок пятого года, когда освободили Картофельные Ямы, в тот час в Ямах, когда снаряд попал в немецкий танк. В ту минуту, когда танк перестал гореть. В те секунды, когда в Картофельные Ямы пришел мир.

Танк дышал огнем. Вокруг валялись выброшенные снарядом клубни. У Павла потекли слюнки, захотелось печенной в мундире картошки. Солдаты стали собирать ее в каски, бросать на танк. Картошка пеклась, обугливаясь прилипшими к броне боками. Танк издавал странные, пугающие звуки — это, остывая, сжимался раскаленный металл. Несколько картофелин вспыхнуло. Солдаты хватали клубни руками, дули на пальцы, разламывали обуглившуюся шкурку, выедали мучнистую середину, обжигая язык и губы. Какое это было наслаждение — наворачивать печеную картошку, согреваясь жаром дотлевающего танка.

Каждый раз, когда Павла спрашивали о войне, он вспоминал горящие клубни. И тот бой в Курземском котле, когда освобождали Картофельные Ямы.

Бывало, на торжествах, сидя за богато накрытым столом, он не выдерживал и начинал рассказывать про лягушек — окопный хлеб, от которого до обуглившихся клубней в Курземском котле в ту пору было как до луны.

— Ты представь эту картину. Латышские парни черта лысого не боятся, пулям не кланяются, а ползут на животе по мокрому лугу. И не затем, чтобы застигнуть врасплох врага, — за лягушкой. Лягушка от тебя прыг-скок, прыг-скок, а ты, прошедший пекло, гоняешься за ней на брюхе, потому что кишки прилипли к хребту. Фашисты вжали тебя в болото, а выбить их с позиций не можешь. От унижения и злости выть хочется. А лягушка, будто в издевку, — подпрыгнет и шлепнется, подпрыгнет и шлепнется, и опять до нее не дотянуться рукой.

На тарелке Павла стынет картофелина, язычки пламени отплясали, погасли.

Павел черенком вилки смахивает со щеки слезу.

Видать, от мелькания света и теней защипало в глазах.

Посмотреть со стороны — невоспитанный старикан, вести себя за столом не умеет — водит вилкой по лицу. Как можно?

На память приходят слова:

— Настоящий мужик не плачет, смахнет слезу, и все.

Теперь я вижу, как это бывает.

По рассказам знаю о тех редких случаях, когда на щеках Павла видели слезы.

После войны за неделю до свадьбы бандиты убили невесту парторга Павла Пазара — Ирмгарде. Самого не тронули. Пусть помучается живой. Пусть поплачет на могиле.

Пазар, демобилизованный офицер, у могилы невесты не плакал, отдал салют из пистолета и смахнул рукояткой слезы. Невеста Павла была единственной жертвой в Картофельных Ямах после войны. Бункер, в котором прятались бандиты, вскоре обнаружили, но в бою всех их перестреляли, и выяснить, кто убил Ирмгарде, не удалось.

Павла выбрали первым председателем колхоза. Начал он на пустом месте. У «Единства» не было ни сейфа, ни здания конторы. Павел устроился в гостиной сбежавшего за границу старохозяина.

В теплое время года печей в доме не топили, дверей не открывали.

Председатель рассудил, что самое надежное место для хранения документов — печь. Однажды он открыл «сейф» и обнаружил кучку измельченной бумаги. Пришлось объяснить правлению, что все колхозные деньги съели мыши. Правление не поверило. Тогда он рассердился и вывалил остаток на стол. Мужики и бабы щупали крошечные кусочки бумаги и качали головами. Председатель не мог сдержать слез. Смахивал капли со щек ручкой от печати. Это были слезы обиды. Оттого, что не поверили. Оттого, что надо было изгрызенное мышами крошево выгребать из печки. Что самые близкие товарищи-единомышленники вертели в руках бумажный сор. Словно желали пересчитать, сколько отдал на съедение мышам, сколько положил в карман себе.

Музыка срывает сидящих из-за стола. Буйствует всеми цветами радуги.

Павел стряхивает раздражение.

Павел прогоняет воспоминания.

Павел вскочил.

Сабина отнекивается, но глаза сияют — муж хочет танцевать с ней.

Оба возвращаются разгоряченные. На лбу — испарина.

Сабина:

— Ох, как голова закружилась!

Павел:

— У меня она еще крепкая, не кружится.

«Что толку, что не кружится, — хочет сказать Сабина. — В постели лежишь согнувшись в три погибели, по комнате — ползаешь на четвереньках».

Хочет, но проглатывает готовые сорваться слова. Поэтому еще раз повторяет:

— Ох, закружилась-то как!

В словах жены благодарность за танец, кокетство и упрек: ну что ты разухарился, мы не молодые, чтоб так прыгать.

В ответе мужа гордость, вишь, какой я еще удалец.

Вальс окончен. Порыв гаснет.

Оба Пазара сидят сгорбленные.

Заданный председателем мотив кто-нибудь нет-нет да и подхватит.

Было. Было. Было.

К печали прощального бала примешиваются семейные неурядицы.

Был сын Эрмин, давно уже горожанин, конструктор на заводе.

Была невестка Цилда, домашняя хозяйка, подрабатывающая у художника натурщицей.

Был внук Сандрис, профессиональный портной, мастер по брюкам.

Так-то на словах есть и сын, и невестка, и внук. Но разве это дети? Было время, приезжали каждую субботу, помогали по дому. Теперь только и слышишь: «жигуленок» разболтался, дребезжит, того гляди развалится. Взять, к примеру, сейчас: у домашней картошки тоже ботва скошена. Надо убирать, но у старика нет сил ползать по земле. У Сабины растянулись сухожилия, костей не держат. Для молодых такая работа — два дня в борозде, и поле чистое. Но нет — носятся по белу свету. И «жигуленок», оказывается, целехонек — не дребезжит вовсе, не рассыпается. В огороде у Пазаров Цилда могла бы честно заработать на пропитание. На всю зиму хватило бы. Но нет, ей, бесстыжей, нравится выставляться голой. Сиди жди, когда бросят милостыню. О Сандрисе худого не скажешь. Шьет, зарабатывает. Но не каждую же субботу-воскресенье занят штанами. Наверняка остается свободное время. Чем старше становимся, тем больше заботы хотелось бы получить от детей. А они дарят ее все реже и реже. Прибегут как на пожар, и сразу обратно. Взять хотя бы нынешнюю весну. Пришло время сажать картошку, приезжают Эрмин с Сандрисом. Мы было обрадовались — помощники явились. А они бегом в лес — и давай собирать цветы. Один — жене, другой невесте. Горе мое, горюшко. Картошку нужно перебирать, а они ищут цветочки. Хорошо хоть соседи не видели, а то бы подняли на смех. Не знали бы мы, куда глаза девать. А ведь ничего для сына не жалели. На машину дали, потом на мотор, на покрышки. Не одна наша тысяча ушла. А они что? Приедут, заладят: неужели родители не заслужили отдыха? На кой вам такие мучения: коровы, свиньи, телята, картошка да свекла. Так уж и быть, навоз Эрмин с Сандрисом помогут вывезти. Сено тоже — выкроят время, скосят. Но какой, мол, в этом смысл? Стоит отцу чуть помахать косой, повозиться с вилами, как у него спирает дыхание, болят суставы. Пока родители были в силе, радостно было приезжать, чтоб поразмяться, поиграть в мяч. Теперь едешь как на барщину. Была бы необходимость. Так нет. У матери пенсия, у отца пенсия. Чего еще надо? Держали бы коровенку, если уж так хочется иметь в доме скотину. Пару грядок для мелочи, немного картошки только для себя. Но нет, хотят обработать всю землю, что положена по уставу. Гребут деньги за быка, за поросят, молоко, телку, картошку. Сберкасса лопнет от родительских сбережений. Слово за слово, и начинается. Рижане задели за больное.

51
{"b":"562786","o":1}