— Какая у вас натруженная ладонь. Я не знал, что доить аппаратами так тяжело.
Во время предыдущего танца Эрнест заметил, что у Амалды карие глаза.
А перед этим? Восхищался новым Домом культуры. Зеркальным паркетом. Фаршированными яйцами, каких никогда еще не ел. Заговаривал о том о сем. Чтобы не молчать. Но слова произносил с запинкой. Оттого они смущали ее еще больше. В прошлый раз толстячок со странным именем Балвис словно пряжу прял. Протанцевал два танца, а напел с три короба. Болтовня его была липкая, и сам он был липкий. Но она сияла. Чтобы всем было видно, каким пользуется успехом. Пусть шепчутся, пусть думают, что она его ждала. Такого вот упитанного инженера из столицы.
Но сегодня? Сегодня все иначе. Лицо само светится. Не нужно притворяться, наоборот, попридерживать улыбку. Чтобы Эрнест… Да что? Чтобы он вдруг не изменился и не стал нести чушь, как прошлогодний Балвис? Чтобы течение несло, но не выбросило на берег?
Им обоим хотелось летать по паркету, но зал набит битком. Приходится останавливаться, продираться сквозь толпу танцующих, нырять в уголок посвободнее и, покружившись раза два в свое удовольствие, снова замирать на месте. Теперь они прижаты к сцене. Остановились перевести дыхание — совсем близко друг к другу. Кругом гремит, волнуется музыка. Но им хорошо.
Амалда спиной чувствует край сцены. Точно так же она прижалась к ней два года назад. Только тогда зал был пуст, на сцене не осталось ни одного музыканта. Амалда плакала. Да что там плакала — рыдала. Не таясь, не сдерживая себя. Одинокая, брошенная женщина. Не протанцевавшая за весь вечер ни одного танца. Боль вырвалась наружу в наступившей вдруг тишине, что тихо подкралась, объяла сцену, паркет, легла на тарелки с объедками, на недавно звеневшие вилки, ножи. И в эту минуту к ней подошел Центис. Даже не подошел — возник как привидение. Положил руки на плечи, рассказывал о лете, что непременно последует за зимой. Смотрел в глаза, утешал:
— В жизни бывают вещи посерьезнее, не стоит убиваться из-за пустяков.
Амалда послушно пошла за ним. Центис привел ее в кабинет председателя, где шефы поднимали прощальные рюмки.
Председатель не знал, куда ее усадить.
— Прошу любить и жаловать. Знаменитость нашего колхоза, оператор машинного доения Амалда. Краса и гордость нашего хозяйства.
Все чокнулись. Слезы высохли. Может, еще были тосты. Но она не помнит, о чем говорили, когда разошлись. Видно, несколько глотков, выпитых за вечер, наконец подействовали — и сознание на какое-то время погрузилось в туман.
Опомнилась она в передней своего дома. Центис помог снять пальто. Она встряхнула головой, желая сбросить ударивший в голову хмель.
— Где остальные?
Рижский инженер глубокомысленно молчал. Мрак, не отпускавший ее весь вечер, развеялся в несколько секунд. Она мигом сообразила, почему они остались вдвоем и почему Центис так галантно ее обхаживал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Танец кончился. Эрнест прошептал:
— Можно мне пригласить вас на следующий танец?
Что это? Вежливость? Выполнение шефских обязательств? Но почему тогда он все больше и больше робеет? Амалде приятно такое внимание. В поведении партнера нет и намека на развязность… Напротив, он излучает простодушие и сердечность. Но если это притворство? Отработанный прием столичного жителя? Может, она стала палочкой эстафеты, которую теперь так тонко и умело собирается подхватить Эрнест? Центис в этот раз не приехал. Балвис тоже. Но какое это имеет значение? Работают-то все вместе, запросто могли друг другу рассказать о своих похождениях в колхозе. Вот и теперь один из них кружит вокруг нее, изображая невинного агнца.
— Боюсь, как бы обязанность не стала вам в тягость.
— Какая обязанность?
— Танцевать со мной.
— Да что вы!
Сегодня Амалда чувствует себя увереннее. Может взглянуть на случившееся, на себя со стороны, трезво не спеша все оценить. Но если постоянно копаться в себе да анализировать, душевный порыв гаснет. Пропустишь приглашения на танцы через этакое вычислительное устройство — и волнение опадет. Останется лишь настороженность. А ну как шеф приехал за приключением? Вернется домой и ляжет рядом с женой. Расписывая благоверной, как и чем угощали его до рассвета в колхозе.
Слишком много стала она рассуждать. Как будто можно этим зачеркнуть прошлый и позапрошлый бал. Сделаться целомудренней. А, собственно, что такое целомудрие, что — распущенность? Кто взвесит по справедливости? И на каких таких весах? Разве ей, живущей в одиночестве, не позволено больше, чем тем, кто нежится в семейном кругу? И все же, если Эрнеста ждут жена и дети, имеет ли она право так игриво отвечать:
— С удовольствием приму ваше приглашение.
Нет, Эрнест все-таки другой. Амалде совсем не хочется сравнивать его с Центисом и Балвисом. Но их не вычеркнешь. Не потому что оставили в душе какой-то след. Они были не наивные, не пытались такими казаться. Она пошла им навстречу так легко, что рижане даже испугались. Ожидали сопротивление и внутренне приготовились преодолеть небольшое, но все-таки препятствие.
Теперь-то что, раны затянулись. Но в тот год, когда Центис положил ей на плечи руки, все болело. Амалда врагу не пожелала бы испытать то, что переживает женщина, когда ее муж, который еще вчера лежал рядом, весь вечер танцует с другой. Тело еще не остыло от его ласки, но дорогие тебе руки обняли другую. Ты сидишь за праздничным столом, ешь, пьешь, разговариваешь с соседями о повседневном и все время ловишь беззастенчивые взгляды. Смотри, как она держится, но губа опущена — вот-вот потекут слезы. А он что? Ну точно лягушонок — прыгает и прыгает. Нашел сокровище! Чем та лучше? Уж я этих городских штучек насквозь вижу. Выпьем, Амалдочка. Питье крепкое, но вкусное. Не вытерпела соседка. Что ж. Можно было предвидеть. Чего, мол, вам не хватало? Разве нельзя было жить? И так сердце в горле трепещет, а бабы еще ковырнут. Сочувствуют! Им лишь бы языком потрепать.
Можно было жить. Еще как! Не начни только председатель регулировать этот свой фитиль. Тракторов, дескать, навалом, а механизаторов не хватает. Даешь им квартиры, сулишь невесть какие блага, а они не идут. Денежки, говорят, и те друг к дружке льнут, а человек тем более. Не из кого жен выбирать. Из других мест не возьмешь, не идут за них — чем будут заниматься, спрашивают, где работать. В поле или в хлев всякая не побежит. Разборчивые стали. Устроились под крышей в конторах, на разных фабричках. А экономику не сдвинешь с места без демографических толчков. Поэтому выход один — нужно открыть цех для пошива рабочих варежек. И давать квартиры… Принцессы какие нашлись. Сразу им и перины подавай. Но что возразишь? Машины стояли. Страшно подумать, сколько урожая оставалось на полях. Мужиков надо было чем-то завлечь. И лучшего соблазна, чем женщина, никто еще не придумал.
В самом деле, что мешало Амалде жить? Собственный дом. До фермы два километра, до центра три. Куда лучше, чем в тесноте центральной усадьбы, где локтями друг друга в бок пихают. Старички, жалко, умерли. Теперь тоска по ним гложет. Так ладно жили. Гунтара тоже приняли как родного.
Могли бы зажить своей семьей, рожать детей. А цех все погубил. Пришли, конечно, два-три человека со стороны, даже из города. Ими-то как раз председатель отчитывается и хвастает, где надо. Но посчитал ли кто, сколько семей погублено. Если девок больше, чем парней, они готовы мужика из чужой постели вырвать. Мужики ведь дурные, их только помани. А когда выбора нет, довольствуются тем, что есть, живут себе, не жалуются.
Амалда с Гунтаром прямо созданы были друг для друга. И возраст самый подходящий заводить семью. Механизатор и животновод. Чем не пара, лучше и не придумаешь. Сама слишком тихая? Может быть. У кого какой характер. Разве грех выписывать «Карогс» и «Новый мир»? А вот Гунтар, стоило ему выпить, обрушивал на это женино пристрастие весь свой гнев. Уткнулась, мол, носом в толстые журналы. Лучше бы выпила рюмку водки, посидела, поболтала бы с мужем. Как же я поболтаю, когда ты сразу засыпаешь? А ты о делах спроси, вместо того чтоб книжки листать. Я тоже среднюю школу кончал, но обхожусь без печатных тетрадок. От твоих романов больше молока коровы не дадут…