Когда хиппи рухнул на землю, мимо проезжал мотоцикл. «Вот они!» — показав на мотоцикл пальцем, обратился я к пожилой женщине, единственной, кто мог выступить свидетелем происшествия. «Его убили!» — воскликнула она. «Ага», согласился я: констатация очевидного факта. Идиотизмы, достойные мексиканских сериалов, где в уста персонажей вкладываются тупые банальности. Ясно, что он был мертв, раз перестал дышать. Но кто его убил? «Как кто, сеньора? Вон те, на мотоцикле! Вы не видели их?» Конечно, видела — они направились к площади Америки. Между тем возникли дети, толкавшие друг друга: «Туда! Туда! Пойдемте смотреть на жмурика!» Жмурик — тот, кто мгновение назад был живым, но теперь мертв. Пожилая женщина видела все, и подробности передавались внутри кольца, окружившего навсегда умолкшее тело: живой частокол, созданный веселым любопытством. Женщина даже разглядела на одном из мотоциклистов рубашку с черепами и крестами. Представьте себе…
Прежде чем отойти, я бросил беглый взгляд на людское кольцо. Со дна подлых душонок поднималось тайное веселье. Они были явно довольны больше меня, хотя им-то покойник ничего не сделал. У них было нечего есть сегодня, но появилось, что рассказать. На сегодня, по крайней мере, их жизнь была заполнена.
Жители моего города страдают врожденной, хронической подлостью. Это жадная, завистливая, злопамятная, лживая, предательская и воровская порода: чума в последней стадии. Хотите покончить с подростковой преступностью? Уничтожьте детей.
И не грузите меня насчет того, что из-за слишком громкой музыки можно убить невинного человека. Невинных здесь нет и не было. Свиньи. Мы убиваем кого-нибудь за то, что он «чичипато», за совершенные подлости, за его гнусную морду, просто за то, что он есть. За то, что отравляет воздух и воду. «Чичипато» на языке коммун означает мелкого бандита.
Вернувшись домой, я сразу же наткнулся на Алексиса с графином водки в руках, вместимостью в две с половиной бутылки. «Купил бы хоть пару стаканов, — укорил я его. — Пить-то не из чего». — «Как не из чего? Из бутылки». Он открыл бутылку, сделал глоток и перелил жидкость из своего рта в мой. Так мы и пили с помощью друг друга, охваченные безумием идиотской жизни, невозможной любви, непонятной ненависти, — и опорожнили графин. Утро мы встретили в луже блевотины: то демоны Медельина, проклятого города, подхваченные на улице, лезли нам в глаза, уши, ноздри, рот.
Когда я родился, коммун еще не существовало. В дни моей юности, когда я сбежал из Медельина, — тоже. По возвращении я обнаружил их в цветущем состоянии, нависших над городом, как дурное знамение. Бесконечные кварталы хибар, выстроенных одна над другой на склонах холмов: они оглушали своей музыкой, отравляли себя любовью к ближнему, уравновешивали жажду убивать жадностью к размножению. Или жадность к размножению жаждой убивать. И все это наперегонки, проверяя, кто способен на большее. Сейчас, когда я пишу это, спор пока что не разрешен, и там продолжают убивать и рождаться. Двенадцатилетний ребенок из коммун, можно сказать, уже старик: ему осталось жить самую малость… Он, вероятно, уже убил кого-нибудь, и его тоже скоро убьют. Все идет к тому, что еще немного — и то же самое будут говорить о десятилетнем. Вот она — главная надежда Koлумбии. Не знаю, насколько вы в курсе, поэтому извините, если я повторяю уже известное вам: чем выше по склону, тем страшнее нищета. Чем ближе житель коммун к небу, тем ниже он опустится в адских глубинах. Почему поселки на холмах назвали коммунами? Наверное, потому, что какой-нибудь тротуар или мостик соорудили сообща. Извлекая силу из лености.
Те, кто трудился сообща, были, понятно, сельскими жителями. Простой народ, принесший из деревни свои обычаи: перебирать четки, пить водку, обкрадывать соседа, убивать своего ближнего в поножовщине из-за какой-нибудь побрякушки. Кто мог родиться от столь блистательного образца человека? Еще один такой же. И еще, и еще. И они продолжали убивать из-за побрякушек: сначала тесаками, потом ножами, потом пулями и пока остановились на пулях. Огнестрельное оружие распространилось широко, и, по-моему, это прогресс: лучше умереть с простреленным сердцем, чем с раскроенным черепом. Существует ли решение для этой небольшой проблемки? Мой ответ бесповоротен, как выстрел: ставить к стенке. Все прочее — поиски квадратуры круга. Одна месть влечет за собой другую, одна смерть — другую смерть, а после смерти приходят полицейские — осмотреть и убрать труп. Но нет, я не прав, полицейские ни при чем: новая Конституция постановила, что отныне этим занимаются сотрудники налоговых органов. А те, не имея векового опыта полиции, заваленной горами трупов, и, сознавая свою неспособность, упразднили и бумажную процедуру, и всю церемонию, оставив мертвецов на растерзание грифам. И в самом деле: надо же заполнить двадцать бумажек с печатью, установив обстоятельства смерти, свидетелем которой не был никто, хотя все вокруг — свидетели. Для этого необходимо воображение, а у сегодняшних чиновников оно отсутствует — если речь не идет о воровстве денег и последующем их переводе в швейцарские банки. Трансцендентальный юридический акт, хлопоты об умершем, сумрачная церемония, опознание трупа — ах, всего этого уже не будет. Действо столь захватывающее, столь колумбийское, столь присущее нам… Никогда больше. Время стирает все, обычаи в том числе. Так, мало-помалу, шаг за шагом, исчезают общественная сплоченность и национальные особенности, и остается лишь бесформенный ворох надерганных лоскутов.
Я говорю о коммунах тоном знатока — но нет, я лишь видел их издали, видел мигание огоньков на холмах, в трепещущей ночи. Я смотрел на них мечтательно, задумчиво с террасы моего дома, чтобы их кровожадный и похотливый дух завладел мной. Тысячи зажженных огней — это дома, это души, а я — лишь эхо, эхо среди теней. Издали коммуны воспламеняют мое сердце, как молния — деревянную хижину. Только раз я поднялся туда, и спустился, и ничего не видел, потому что попал под жуткий ливень. Один из тех антиохийских ливней, когда небо, набухшее от бешенства, просто не выдерживает.
Но я забегаю вперед, нарушая порядок событий и заменяя его беспорядком. Сколько сточных вод унесла река, прежде чем я поднялся в коммуны! Но пока что я вижу их со своей террасы, и Алексис рядом со мной. Мое сердце рядом со мной. Вон те, мой мальчик, на северо-востоке и северо-западе, по направлению к морю, — самые жестокие, самые известные: они смотрят друг на друга каждая со своей горы, прикидывая, разжигая в себе гнев. Поправьте, если что не так. Но Алексис ничего не знает о море, и зачем тогда о нем говорить. Он ничего не знает и о Кауке, которая внизу, — о реке моего детства со звуком «у» в середине. Эта речка совсем как я: всегда одна и та же, всегда течет. Алексису знакомы только мутные воды сточных канав. «Скажи, мальчик мой, где твое селение?» Это Санто-Доминго-Савио? А может, Популар, Ла-Саль, Вилья-дель-Сокорро, Франсиа? Которое из них — недоступное, горящее огнями там, наверху? Вы должны бы знать, а если не знаете, то возьмите на заметку, что добропорядочный христианин, как вы и я, поднимается в коммуны только в сопровождении батальона солдат. Иначе с него все снимут. А если он носит оружие? Оружие снимут тоже. Сняв железку, снимают брюки, часы, кроссовки, бумажник и трусы — если он носит нижнее белье. А если он попытается сопротивляться — ведь у нас свободная, демократическая страна, где на первом месте стоит соблюдение прав человека, — с помощью этой железки его отправляют на берега другой реки: он будет переплывать ее голым в лодке Харона. Увидите, если подниметесь туда.
По ночам моя квартира на верхнем этаже — темный остров в океане огней. Огни здесь повсюду, на холмах, мигающие в чистом небе — смога нет, его уничтожил ливень. Вечерами наши холмы так четко выделяются на фоне неба, что один мальчишка даже вырезал их снимок из «Коломбиано». («Коломбиано» — это медельинская газета, где публикуют сводки смертей: сегодня столько-то, а сколько завтра?). Да, сеньор, ночной Медельин — он прекрасен. Или она прекрасна? Не знаю, мужчина или дама наш город. Неважно. Я уже говорил, что эти огоньки — души, в них больше душ, чем во мне: три с половиной миллиона. А у меня — одна, и та разбита на куски. «Непорочная Дева из Сабанеты, пусть я буду, как в детстве, один. Помоги мне все распутать». Свечи в храме Марии Ауксилиадоры мерцают так же, как огоньки Медельина в этой ночи, моля небо о сотворении чуда: чтобы мы вновь стали теми же. Теми же, что раньше. «Я больше не я, Непорочная Дева, моя душа расколота».