Не услышишь собственных слов; зато во время редакционных совещаний они и рта не раскроют, щадят свою язву желудка, но едва только главный редактор скроется из виду, а следом и завотделами, как они принимаются их поносить, брюзжат и ворчат. Утром они опять стоят по стойке «смирно», держат фигу в кармане, приветливо здороваются.
Симонич алчно вытягивает шею. Мареш энергично жестикулирует и таращится на нее своими пронзительными маленькими глазками. Пиявки — вот они кто, безжалостные паразиты, которые кормятся несчастьями человечества и о мертвых говорят тем же тоном, что и о фасонах шляп, кажется, что они коллекционируют человеческие судьбы.
Сегодня, когда Денцель впервые осмелился раскритиковать комментарий Пухера, они с ужасом воззрились на него и нервно заерзали в своих креслах. А потом одобрительно похлопывали его по плечу. Внешнему миру они проповедуют демократию, антимилитаризм, человечность, а у себя внутри соблюдают армейскую дисциплину.
Телефон? Опять Мария? Я еще не вернулся. Сегодня вообще не вернусь.
Надо было видеть, как бесстыдно она вытряхнула на кухонный стол свою сумочку. Тампоны и губная помада полетели на пол. Рядом с солонкой валялись носовые платки, шпаргалки, заколка для волос. Учебные материалы в прозрачных целлофановых папках были аккуратно сложены стопкой на стуле. Она выразила сожаление, что в доме нет молока, но в этом сожалении уже крылся первый упрек. Потом она отвинтила колпачок авторучки, посмотрела ее на свет кухонной лампы. Чернила у тебя есть?
7
Звук такой, словно вапоретто ударился о причал, словно лодка бьется о стену дома. Рита в недоумении поднимает голову, она не может разобрать, что это за шум. Возле нее остановился трамвай, открылись двери. Толстая женщина с собачкой на руках, проходя мимо Риты, толкнула ее и не извинилась. Женщина ставит собачку на тротуар, легонько похлопывает ее по спинке.
Город то и дело исчезает; опрокидывается кран, поднимается вода: Ринг становится судоходным. Я вижу завитушки, позднеготические окна, купола и волосы Эннио, шрам на тыльной стороне его ладони.
Страх будет усиливаться. Когда она произносит про себя эту фразу, у нее впервые делается сильное стеснение в груди. Она достает бумажный носовой платок, присаживается на скамейку возле Городского парка.
Удар — это был конец, после удара ее мысли побежали назад. Я снова и снова предаюсь с ним любви, смеюсь, в памяти снова всплывает то, что уже стерлось в силу привычки.
Это мог быть и Вернер, Иоганна обратила на него мое внимание — покупая хлеб, она увидела его ноги и размечталась. Я залезала в кусты, подсматривала и ждала, пропускала школьный автобус. Только несколько недель спустя я решилась подойти к зеленой ограде из проволочной сетки, поглядеть сквозь ее квадратные отверстия на корт. Он играл с напряжением, да и технически был не так силен, как его противник. Заметив меня, так я вообразила, он стал играть еще энергичней, шипел и завывал, что было мне знакомо по телепередачам. Разговаривать мне с ним не случалось, однако теперь, когда он подбирал мячи, совал их в карман и вытирал о штаны испачканные песком пальцы, то смотрел на меня дольше, чем позволяет нормальное любопытство.
Он любил стоять впереди, у сетки, но редко посылал мячи в аут.
Незадолго до того, как отец получил письмо от учителя истории с жалобой, что я каждую среду опаздываю, мяч перелетел через забор — прямо с лицевой линии, так высоко, что это можно было сделать только нарочно. Я побежала за этим мячом, подобрала его в кустах, где раньше пряталась, и бросила обратно. Тут он в первый раз подошел к забору, поблагодарил меня и спросил, играю ли я в теннис? Я ответила утвердительно, хотя сроду не держала в руках ракетки. Но в игре я разбиралась; как некоторые играют в шахматы с помощью книг, так я играла в теннис на бумаге, расчерчивала корт, рисовала даже судью у сетки и мальчиков, подбирающих мячи, реконструировала его игры: подача противника, сетка, повтор, подача, сетка, 0:15; он всегда выигрывал, сражался за каждый мяч.
Не хочу ли я с ним сыграть? Я залилась краской, пробормотала «нет» и впредь избегала ходить кружным путем мимо теннисных кортов.
«Этого мне нельзя». Фраза, которой все мы были отмечены, как штампом. Отец не давал нам воли, в его руках остаешься ребенком, голым и не сформировавшимся, до тех пор, пока от него не уйдешь. Только мать отсылала нас из дома, и мы, под разными предлогами, могли где-то пропадать. Свобода — это были оконченные дела, воздух за оградой нашего сада, казалось бы, лишенный запахов, ряды домов в деревне, тротуар с идущими навстречу прохожими.
Рита встает. Только не опускаться, не начинать думать. Смотреть вперед, сказал Антон по телефону, ни в коем случае не сводить взгляда с цели, только вперед, повторил он; любое отклонение, любое, даже приятное воспоминание может вывести меня из равновесия. Мое нынешнее состояние можно сравнить с балансированием на гимнастическом бревне. Оглянешься назад и, чего доброго, грохнешься, провалишься в эти совершенно бесполезные годы.
Над входом на двух черных цепях висят часы, стулья и диваны обиты светло-коричневой кожей. Рита постукивает по столу, его крышка не из дерева, а из какого-то пластика под дерево, и всякий раз, когда мимо проезжает трамвай, позвякивает стакан. Здесь нет ничего настоящего, разве что картина в комнате налево, если войти в кафе через верхний вход. Такие занавеси могли бы висеть и у деревенского трактирщика — коричневато-бежевые с высоко подшитым краем, чтобы тяжелее падали.
Я понимаю, почему Антон все снова и снова приходит сюда: в других кафе кельнеры и владельцы взяли за привычку резервировать столики; свободные места у окон или в нишах каждый раз оказываются уже заказанными, хотя в течение всего вечера их так никто и не занимает. Можно подумать, будто кельнеры надеются на приход лучших, более солидных гостей, будто мысленно они обслуживают желанных клиентов, будто для их грез наяву им необходимы нетронутые стулья; пустующие столы.
Хотя уже вечер, стена напротив отбрасывает на тротуар яркий и резкий свет. Рита ищет глазами искусственный источник света, но потом опять углубляется в книгу, которую Антон всучил ей два дня назад. Почитай, это тебе полезно. Прямо как говаривала мать: поешь, это тебе полезно. Однако без неотвязных картин дело не обходится, никакие советы тут не помогают. Эннио сидит передо мной, не говорит ни слова, изредка от души смеется, а вот и подарки, даже напоследок, пирожные от «Тоноло», розы, георгины, гвоздики. Удивительное дело: то, что он дал мне, частица, какую он мне оставил, какую подарила его любовь, — с этим мне уже никогда не расстаться.
Я читаю, и в памяти у меня остается название книги, под конец, быть может, еще какая-то фраза и страница, на которой она значится, так, словно титул книги — это название улицы, а страница, где напечатана та фраза, — номер дома, внушающий мне уверенность, что передо мною то, что мне было нужно. Содержание я не улавливаю, а на обложке тоже толком ничего не написано, чтобы я могла об этом порассуждать. Ведь кто-нибудь из друзей Антона сегодня наверняка спросит, что я сейчас читаю.
8
Час сорок две минуты, а она все еще не пришла домой, не позвонила. Я уже битых два часа хожу взад-вперед по квартире, как некогда ходила мать. Если отец был где-то в пути, если собиралась гроза, надвигался град, мать стояла у окна и высматривала, не идет ли он, даже когда это высматриванье длилось часами. Иногда в той озабоченности, какую она выказывала перед нами, детьми, словно таилась смутная надежда, что с ним на самом деле может произойти то, чего она якобы так боялась. Однажды он на полчаса опоздал — а собирался прийти точно вовремя, поскольку условился встретиться с соседом, чтобы вместе определить, когда кому из них пользоваться дождевальной установкой, — и она уже видела его мертвым, раздавленным, в луже крови. За последние часы я по меньшей мере трижды вылавливал Риту из Дуная.