— Навсегда!
— Поначалу все так говорят. Да ведь тутошняя жизнь не сахар. — Он покосился левым глазом на просторную трапезную, куда нас, новициев, пока не допускали. — Ну-ка прислушайся, — велел он. Я навострил уши и услыхал вдали знакомый голос. Иоанн! Неужто и он здесь? Неужто он перебрался из родительского дома именно сюда?
Если честно, я не столько удивился, сколько испугался.
— И кто ж это читает? — осведомился я.
— Иоанн из Тивериады. Не знаешь? Он у нас самый уважаемый. Настоящий Мессия!
Старик с ухмылкой наклонился поближе ко мне:
— Не за горами день, когда Иоанн возглавит обитель.
— И давно он здесь?
— Всего три года. Просто для некоторых и это срок. А ты, оказывается, его не знаешь. Он рано потерял родителей. Слышал бы ты, как он клеймит здешних нечестивцев.
— Нечестивцы?.. Здесь?!
Старик хихикнул и, заколыхавшись всем телом, расплылся в беззубой улыбке. Потом снова зашептал, уже со страхом — прямо-таки с ужасом — в глазах:
— Да я и сам нечестивец. Спасибо, хоть не выкидывают на улицу. Я одержим бесом.
Он ткнул себя в грудь:
— В меня вселился Мастема. У него на руках по восемь пальцев. И смердит от него несусветно. И он гоняет меня ночами к морю…
— Зачем?
— Кончай тарабарить, старик, — повернулся к нам от плиты новиций. Он улыбнулся мне и, не выпуская из рук начищенный до блеска бронзовый котел, продолжил: — Наш повар заводит эти разговоры с каждым новым человеком. Ему, вишь ли, охота поплакаться.
— Ну и пусть, — сказал я. — Зачем он тебя гоняет к морю?
— Он меня преследует. Говорит, я должен, должен, должен…
Старик еще несколько раз повторил это слово и опять содрогнулся.
— Спасибо, не выкидывают из монастыря. По восемь пальцев…
— Ты несешь этот крест за других, приятель, — сказал я.
— Не мели чепухи. Я дурной человек. Дурной, дурной, дурной…
— Может, никакого Мастемы и нет. А может, без сынов тьмы не было бы света. И еще: разве бывают совсем безгрешные?
Старик поднялся из-за стола, взгляд его пылал гневом.
— Ты злословишь, парень. Хулишь святых из наших келий.
И он был прав! Проведя в монастыре всего несколько часов, я уже громогласно подвергал сомнению всех и вся — даже беспорочность и единство, в которые сам искренне верил. А жертва бесов защищала передо мной свою одержимость.
— Не иначе как эти святые приходят к тебе выспрашивать про Мастему?
Он кивнул.
— Хотят убедиться, что Мастема еще сидит в тебе? Ведь что будет, если он выпустит тебя из своих когтей и вселится в кого-нибудь другого?.. А он и впрямь существует?
Старик снова закивал, раскачиваясь всем телом и выпучив косые глаза. Новиций меж тем подошел ближе и восхищенно уставился на меня.
— Спроси кого хочешь, все ночью просыпались. Нельзя же не слышать, как я ору благим матом, когда он швыряет меня об стенку восьмипалыми руками. И вонища от него идет несусветная.
Повар закрыл лицо руками.
— И никто тебе не поможет? Даже этот… как его… Иоанн?
Я затаил дыхание, боясь пропустить хоть слово про Иоанна. Каким он стал человеком? Сильным или слабым? Я подозревал, что Иоанн обладает здесь изрядным влиянием. Не зря старик назвал его уважаемым…
— Когда объявится Мессия, Мастеме придет гибель!
— Во-во, — подхватил новиций. — А мне больше не надо будет чистить котлы.
И доверительно прибавил:
— Грядут решительные перемены. По всей стране запасают оружие. Уже создали сотенные и тысячные отряды.
И указал на внутренние дворы обители:
— Тут у нас тоже кое-что происходит. Всякое тайное.
— Значит, Иоанн станет?..
— Иди домывать котлы! — велел повар, жестом отсылая новиция прочь.
Когда я однажды вышел на заре (утро было ясное, над красноватыми горами по ту сторону моря всходило солнце, рассеивалась ночная дымка, и пчелы, вылетев из ульев, плели золотую паутину вкруг собравшихся у стен монастыря Многих[6]), я наконец-то не только услышал, но и увидел его.
Он стоял на камне и держал речь — поджарый, стройный, в развевающемся плаще.
«Да вознесет тебя Господь на холмы вечные и уподобит крепкой башне с высокими стенами кругом, и да будешь ты разить устами твоими. Жезлом своим будешь ты поражать землю, а духом уст своих — губить нечестивого, и почиет на тебе дух премудрости и разума, дух совета и неизменной крепости, дух познания славы Божией и страха Господня, и будет правда препоясанием чресл твоих, и да сделает Он роги твои железными и копыта твои медными, чтобы бодался ты, аки буйвол, и попирал людей, аки грязь уличную, ибо назначил тебя Господь жезлом правителя…»
Голос Иоанна звучал трубным гласом Бога, хотя тело казалось слишком хрупкой оболочкой для его вести. Да, он был силен и упрям, и я подумал: найдем ли мы с ним когда-нибудь опять общий язык?
Лица Многих были устремлены к нему. Полураскрытые рты, затаенное дыхание, неподвижные руки, притихшие дети; серая толпа на фоне серого песка. Зато глаза у всех горели. И вокруг золотистыми блестками вились пчелы. Собравшиеся здесь люди пришли из равнинных селений, некоторые даже из Иерихона, многие принесли розы и устлали ими землю перед Иоанном, а он словно ничего не видел… Я долго сидел, внимая ему, и, как я заметил, был тут далеко не единственным монахом. Иоанн стал влиятельным в обители человеком, и я подумал: вот кто научит меня оборачиваться мыслью.
Позднее, когда народ разошелся, рассеялся по окрестностям — кто подался в поля, которые в это время года стояли желтые, кто в оливковые рощи в иерихонской стороне, — Иоанн приблизился ко мне:
— Ты попал сюда, Иисус?
Взгляд у него был вопрошающий. Вопрошающий и строгий. Совсем не радостный.
— Да, Иоанн. А сам-то?.. Разве твое место было не в Храме?
— Мой храм тут. В мире за стенами обители царит зло. — Он покачал головой. — Иерусалим осквернен… А ты? Что привело сюда тебя?
— Я хочу учиться, — с искренним удивлением отвечал я.
Он снова покачал головой:
— Пойдем отсюда. Давай я покажу тебе свою пасеку.
Широким угловатым шагом Иоанн повел меня вниз. Его мелькавшие впереди узкие ступни были сплошь изранены, он то и дело потирал руки, словно пытаясь согреться. Мы дошли до берега, до самых солонцов, и он опустился на камень. Вокруг с хриплыми криками носились чибисы. Иоанн задрал голову к горам, к монастырю, цеплявшемуся за эту худосочную землю словно в доказательство того, что жизнь возможна и тут, в самых что ни на есть неблагоприятных условиях. Вдали от Иерусалима. Вдали от общества.
Повсюду трудились люди — здешние новоселы, бедняки из бедняков.
Ульев я, однако, нигде не усмотрел. Спросил у Иоанна. Тот повел рукой окрест и чуть заметно улыбнулся: улыбка с трудом пробилась в уголке рта, осветила сумрачный лик.
— Неужели ты не видишь это множество пчел? Посмотри, как они корпят. Там, и там, и там… Посмотри, как они перелетают с цветка на цветок, собирая мед…
Я видел согбенных стариков и старух, видел детей со вспученными животами, видел прокаженных, звеневших своими колокольчиками по всему склону! Иоанн резко опустил руку, точно закрывая окно в мир, и обернулся ко мне:
— Что привело тебя сюда?
— Ты о чем? Я… я отрекся от мира.
— Нет уж, пожалуйста. Обойдемся без фальши.
— Ты хочешь сказать, я вру, Иоанн?
Он фыркнул:
— Просто это глупо. Что тебе дурного сделал мир? Да ты его любишь. Признайся, любишь? Тогда не бросайся словами.
Я молчал, потому что он был прав. Я действительно до умопомрачения любил мир. Каждый вечер я засыпал с блаженной улыбкой на устах, и эта улыбка светилась в темноте, и я понимал, что она светится благодаря моей связи с Богом, с жизнью, с журчащим во мне источником. Этот источник был реален. Он выходил из-под земли, питая все растущее и развивающееся, все страждущее, все радующееся. Он доставал до звезд на небе и до земляных червей в глубине.