Поскольку речь в них шла об одном и том же деле, агенты справедливо предположили, что Хромой не совсем не причастен к этой истории, и тут же предусмотрительно задержали Шкета, отправив его в участок.
В одном из ящиков стоявшего в мансарде стола были обнаружены также тиски часовщика и набор надфилей. Некоторые из них хранили следы недавнего употребления.
После того, как все вещественные улики были изъяты, снова позвали хозяйку.
Это была скупая и наглая старушонка в черном платке, концы которого она завязывала под подбородком. Пряди седых волос падали на лоб, а когда она говорила, нижняя челюсть ее ходила, как на шарнирах. Ее показания не прибавили ничего к тому, что уже было известно о Хромом. Она знала его три месяца. Платил он исправно, работал по утрам.
Когда ее спросили о знакомых преступника, она отвечала невразумительно, хотя, впрочем, вспомнила, что «прошлым воскресеньем, часа в три, приходила какая-то дамочка-брюнетка, а ушла в шесть, вместе с Антонио».
Ввиду того, что версия о ее возможном соучастии не подтвердилась, старухе приказали вести себя тихо, на что она сразу согласилась, боясь неприятностей; после этого оба агента вернулись в мансарду, где и остались, поджидая Хромого, так как инженер выразил желание, чтобы Хромой был задержан не в его доме, что было бы смягчающим обстоятельством. Возможно, он имел в виду также мое участие в замысле Хромого.
Ищейки не верили, что Хромой вернется, полагая, что он сейчас пьет в каком-нибудь ресторанчике, набираясь храбрости, но — ошиблись.
Несколько дней назад Хромой выиграл приличную сумму на бегах. Расставшись со мной, он вернулся в мансарду, а потом отправился в бордель, который обычно посещал. Незадолго до закрытия он купил в галантерейном магазине чемодан.
Затем он направился домой, совершенно не подозревая о том, что его ожидает. Он поднимался по лестнице, напевая танго, мелодии которого вторил прерывистый стук задевавшего за ступени чемодана.
Он открыл дверь и поставил чемодан на пол.
Потом сунул руку в карман, за спичками, и в это мгновение страшный удар в грудь отбросил его назад; второй полицейский схватил его за руку.
Не приходится сомневаться, что Хромой сразу понял, что происходит, и, сделав отчаянное усилие, вырвался.
Агенты бросились следом, налетели на чемодан, и один из них кубарем скатился по лестнице; при этом револьвер выпал у него из кармана и выстрелил.
Выстрел переполошил жильцов, которые по ошибке решили, что стрелял Хромой, еще не успев выбежать на улицу.
И тут случилась ужасная вещь.
Старухин сын, мясник, узнав от матери, что происходит, схватил свою трость и бросился за Хромым.
Через тридцать шагов он догнал его. Хромой бежал, беспомощно волоча больную ногу; со всего размаху трость опустилась ему на плечо, он обернулся, и второй удар пришелся в голову.
Оглушенный, он еще пытался защищаться одной рукой, но подоспевший агент ударил его ногой в живот, и одновременно третий удар тростью свалил его на землю.
— Мамочки! — вскрикнул от страшной боли Хромой, когда ему надевали наручники, но тут же новый удар заставил его умолкнуть; столпившиеся в дверях жильцы видели, как его волокли по темной улице полицейские, яростно крутя руки.
Когда я пришел к Витри, Габриэлы уже не было.
Ее задержали почти сразу после моего ухода.
Специально вызванный следователь провел в присутствии инженера беглый допрос. Поначалу мулатка все отрицала, но когда ей сказали, что Хромой якобы уже задержан, она разрыдалась.
Присутствовавшие никогда не забудут этой сцены.
Женщина затравленно озиралась, и горящие на темном лице глаза были похожи на глаза готового к прыжку зверя.
Ее била крупная дрожь; но когда ей снова повторили, что Хромой задержан и ее поведение только повредит ему, она тихо заплакала, плач ее был таким по-детски трогательным, что у всех невольно сжалось сердце… вдруг она подняла руки к прическе, выдернула шпильку, и пышные волосы рассыпались по спине; потом протягивая руки, глядя как безумная, она проговорила:
— Да, да… поедем… поедем к Антонио.
Полицейская карета увезла ее в комиссариат.
Арсенио Витри ждал меня в кабинете. Он был бледен и, стараясь не глядеть на меня, сказал:
— Садитесь.
И вдруг спросил резко, в упор:
— Сколько я вам должен?
— Что?..
— Да, да… сколько? Ведь с вами можно расплатиться только деньгами.
Я понял всю меру его презрения.
Побледнев, я встал:
— Конечно, только деньгами. Оставьте их себе, я их не просил. Прощайте.
— Нет, подождите, сядьте… скажите, почему вы это сделали?
— Почему?
— Да, почему вы предали своего товарища? И без веской причины… Неужели вам не стыдно вести себя так недостойно, и — в ваши-то годы?
Покраснев до корней волос, я ответил:
— Конечно… В жизни есть минуты, когда нас неудержимо тянет на подлость, тянет вываляться в грязи, совершить бесчестный поступок… погубить навсегда чью нибудь жизнь, словом… и, сделав это, мы обретаем покой.
Витри избегал глядеть мне в глаза. Взгляд его был прикован к узлу моего галстука; лицо посуровело, и суровость эта приобретала все более страшный оттенок.
Я продолжал:
— Вы оскорбили меня, но мне все равно.
— Я мог бы помочь вам, — пробормотал он.
— Вы могли бы заплатить мне, но теперь… этого не надо, потому что, несмотря на всю мою подлость, я спокоен и я — я выше вас, — крикнул я. — Кто вы такой?.. А мне, мне до сих пор не верится что я предал Хромого.
— Но что с вами? — тихо спросил он.
Я почувствовал безмерную усталость и, откинувшись на спинку кресла, сказал:
— Что? Бог знает. Пройдет тысяча лет, но я все равно никогда не забуду глаза Хромого; воспоминание о нем будет преследовать меня всю жизнь, будет живо во мне как память об утраченном сыне. Он мог бы вернуться, чтобы плюнуть мне в лицо, но и тогда я ничего ему не скажу.
Печаль тенью от облака скользнула надо мной. И много позже буду я вспоминать ту минуту.
— Да, это так, — тихо пробормотал инженер, и, резко выпрямившись во весь рост, не сводя горящих глаз с моего галстука, он прошептал как бы в забытьи: — Вы сказали это. И это так. Звериный закон жестокости вершится в душе каждого. Это так. Это так. Звериный закон вершится в душе. Это так; но кто сказал вам, что это закон? Кто научил вас этому?
— Это как некий мир, низвергнувшийся на нас, ответил я.
— Но неужели вы наперед знали, что когда-нибудь уподобитесь Иуде?
— Нет, но теперь я спокоен. Я пройду по жизни, как мертвец. Вся жизнь теперь видится мне огромной желтой пустыней.
И вас это не заботит?
— Ну и что? Жизнь так велика. Минуту назад мне показалось, что то, что я сделал, было предопределено десять тысяч лет назад; потом мир как будто раскололся на две половины, и краски его стали чище, и люди уже не были такими обделенными.
Детская улыбка озарила лицо Витри.
— Вам кажется? — спросил он.
Да, когда-нибудь это случится… и люди будут идти по улицам, спрашивая друг друга: «Неужели? Неужели это правда?»
Скажите… скажите мне: вы никогда не болели?
Я понял, о чем он спрашивает, и улыбнулся:
— Нет… я знаю, вы думаете… но послушайте… я не сумасшедший. Правда в том… да, в том, что я знаю: жизнь всегда будет прекрасна для меня. Не знаю, почувствуют ли люди силу жизни так, как чувствую ее я, но я чувствую в себе радость, огромную, безотчетную радость жизни.
Словно в некоем озарении, и ясно видел теперь мотивы всех своих поступков.
Я не извращенец, не сумасшедший, просто меня ужасно интересует этот бьющий во мне источник…
Продолжайте, продолжайте…
Все кажется мне удивительным. Иногда я чувствую себя как бы новорожденным, и все для меня — ново, необычно, прекрасно. В такие минуты я готов обнимать прохожих, готов останавливать их и спрашивать: «Но почему у вас такие печальные лица? Ведь жизнь прекрасна, прекрасна… вам не кажется?»