Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Предатель Иван Должковой куда-то исчез, я до позднего вечера сидел в комендатуре станции под охраной. Никто меня не допрашивал, только веревки сняли с рук. Когда на улице совсем стемнело, явился поручик (в казачьих частях -- хорунжий) комендант станции еще с двумя казаками, я заметил, что он казакам кивнул головой, не проронив ни одного слова, и меня под конвоем 4-х казаков, вооруженных ружьями, повели в кромешную темноту по железнодорожному пути. Я был уверен, что меня ведут куда-нибудь за пределы поселка, чтобы расстрелять. В последнюю минуту я подумал о своей бедной матери, о том, что я очень мало сделал для нее. Нужно отметить, что мой конвой, состоящий из двух молодых и двух пожилых донских казаков, держал себя со мной прилично, возможо, что они понимали некоторую бессмысленность своего положения, когда под их охрану отдан 19-летний юноша.

Мы повернули по железнодорожному пути налево и через дыру в заборе попали в поселок Синельниково. На всем пути не встретился ни один человек, словно в поселке все вымерли. А мне так хотелось перед смертью встретить хоть одного человека, все равно, мужчину или женщину, а еще лучше ребенка -только бы человека. Внутри у меня все было мертво, как и вне меня, я перестал думать, перестал воспринимать все окружающее, надеялся только на случай.

Блеснула какая-то смутная надежда, когда меня подвели к двухэтажному, вернее, полутораэтажному дому. Пожилой казак стукнул в ворота, открылось маленькое окошечко. Деревянные ворота открылись, и меня ввели в большой двор, в нем были разбросаны толстые бревна, а у забора стояли лошади, жующие сено. С правой стороны на расстоянии 3-х метров друг от друга находились две деревянные лесенки. Мне приказали подняться по одной лесенке, которая вела в небольшой коридрчик. В коридорчике у небольшой каморки с железной решеткой сидел молодой казачонок. Засов дверцы отдернули, и меня легонько толкнули в камеру, без слов и без грубостей.

Когда я вошел в камеру, мне навстречу поднялись два человека, один невысокого роста блондин, изящный и подтянутый офицер с погнами штабс-капитана, другой -- высокий, с огромной красивой шевелюрой черных волос. Они протянули мне руки и отнеслись ко мне весьма дружелюбно. Я стоял посреди камеры, и мне почему-то стало легко на сердце, я еще недавно мечтал о живых людях -- и вот предо мною стоят довольно интеллигентные и любезные живые люди. Можно ли назвать это эгоизмом? Мы рады, когда убеждаемся в том, что мы не одиноки в беде. Может быть, и так! Ведь не зря существует пословица, что на миру и смерть красна. В камере не было нар. Мои сокамерники сидели и лежали на полу, в правом углу было набросано много папиросных и спичечных коробок, в камере стоял густой туман от табачного дыма. Можно было сделать вывод, что мои товарищи по камере непрерывно курили. Штабс-капитан и мне предложил папироску, но я заявил, что никогда не курил и не собираюсь изменять своих привычек, хотя понимал, что при сложившихся обстоятельствах курение как бы нормализует человеческую психику и тормозит возбуждение центров головного мозга. Тот, кто не сидел в тюрьмах, никогда не имел дела с контрразведками, никогда не поймет, как интенсивно работает мозг в подобной ситуации.

Три человека, объединенные общей судьбой, естественно стремятся пооткровенничать друг с другом, поведать о тех путях, которые приводят человека в каземат. Изящный и довольно вежливый штабс-капитан, непрерывно куривший и бросавший окурки в угол, прямо сказал, что его арестовали как бывшего начальника штаба атамана Григорьева. Известно, что Григорьев был командиром одной из дивизий Красной армии, но затем изменил и двинул свою дивизию пртив Советской власти. Бывший начальник штаба атамана Григорьева пытался перейти на сторону деникинцев, был задержан на станции Синельниково и водворен в эту камеру. Он сказал мне, что можно выбраться отсюда, если предложить взятку коменданту Мокину. И действительно, через пару дней штабс-капитан был освобожден, родственники выкупили его у поручика Мокина. Мы остались в камере вдвоем. Второго сокамерника арестовали за чтение при большевиках стихо революционных поэтов. Он был артистом Харьковского драматического театра, случайно попал в окружение, и хотя уже выступал со стихами в духе единой и неделимой России, ему не простили прежних пробольшевистских настроений. Слушая исповедь моего сокамерника, я понял, что мое положение более серьезное, так как предавшему меня провокатору Должковому было хорошо известно мое недавнее прошлое. На второй день после водворения меня в тюрьму начались допросы. За столом, покрытым зеленой суконной скатертью, сидел небольшого роста казачий хорунжий, на голове круглая каракулевая шапочка с красным верхм, лицо довольно правильное, под глазами большие валики, а глазной зрачок как-то странно вертелся, во рту постоянно двигалась папироса. Хорунжий часто вынимал папиросу изо рта, откусывал кончик и отплевывался. Рядом с хорунжим сидел, развалившись на стуле, Иван Должковой. Минуты три они оба молча смотрели на меня в упор. Первым заговорил комендант Мокин: - Ну, комиссар, долго будем молчать? -- Я продолжал молчать. Хорунжий спокойно подошел к шкафу, взял плетку, подошел ко мне и полоснул меня по лицу. Я закрыл лицо руками, но продолжал молчать. Я ждал худшего, но решил ни в чем не признаваться и не выдавать своих товарищей. Мое молчание взбесило поручика, он истерично закричал, что заставит меня говорить. А я продолжал молчать. Мокин сел, достал из пачки папиросу, а Должковой услужливо поднес горящую спичку. Комендант заговорил спокойнее: - Молодой человек, вы можете надеяться на снисхождение, если скажете правду. Вы знаете Должкового? - При этом он указал на Должкового. -Можете сказать, где и при каких обстоятельствах вы с ним встречались? -- Я ответил: - Нет, впервые я этого человека вижу, нигде и никогда я с ним не встречался. -- При этих словах Должковой резко поднялся со стула, втянул голову в плечи, посмотрел на меня своими мутно-серыми глазами, сжал тонкие губы и буквально прошипел, как гадюка: - А помнишь наши сходки в Екатеринославе? ... Ты выступал от имени комсомола и призывал к разгрому белогвардейцев... это было на берегу Днепра, возле Потемкинского парка.Конечно, я хорошо это помнил, но заявил, что я никогда не выступал на собраниях рабочей молодежи. Должковой снова встал и обратился ко мне: - А помнишь, жидовская морда, как ты явился в военный госпиталь, грозил меня передать в ревтрибунал и читал большевистские лекции. -- Я все это отрицал. Ко мне подскочил хорунжий, в руках у него был шомпол, он полоснул меня шомполом по голове, ударил ногой в живот, и, когда я упал на пол, начал бить меня ногами. Мне было больно, я корчился на полу, но не издал ни одного звука. Тогда комендант крикнул, вошел огромный казак, которому было приказано увести меня в камеру. Казк протащил меня за ноги по коридору, засов звякнул, и я получил первую помощь от артиста Харьковского театра. Он гладил меня по голове, говорил какие-то нежные слова -- и мне сразу стало легче. Во мне пробудилось чувство гордости за себя, что я духом оказался сильнее этих гадов. Боли в животе затихли. Артист вытирал мое окровавленное лицо своим носовым платком и давал мне пить какую-то мутную водичку. Фамилия актера Ставрогин. Это был исключительно симпатичый и добрый человек. Он декламировал мне Гамлета, Отелло, Уриэль Акоста -- эти роли он играл в театре. У Ставрогина не было определенных убеждений, но он был гуманистом в самом лучшем толклвании этого слова. Ставрогин любил говорить: - мои убеждения -- это убеждения того героя, которого я играю на сцене: то я король, то нищий, но бываю и философом, особенно тогда, когда играю роль Гамлета. Даже в этих условиях он оставался артистом. Он наизусть читал мне целые страницы из Шекспировских тагедий. Под глазами у Ставрогина были морщинки, свидетельствующие о нелегкой жизни русского актера. Он как-то с грустью сказал мне: - действительная жизнь меня не привлекает, я люблю жизнь только на сцене, где показано не то, каков человек на самом деле, а каким он должен быть. -- При этом он подчеркнул, что имеет в виду положительне персонажи трагедий. Он даже воскликнул: - нет в жизни Гамлетов, они только в воображении Шекспира... искусство выше жизни, оно облагораживает человека, который на самом деле негодяй. -- И мне вдруг показалось, что и мои мечты о перевоспитании человека, особенно человечества в целом, - это просто химеры. Тот, кто когда-либо сидел за решеткой и кого пытали, меня поймет. За решеткой меркнут самые радужные мечты, кровь холодеет при одной мысли, что тебя должны вести на очередной допрос. Только рядом с тобой лежащий в камере человек, обтирающий твою кровь своим носовым платком, декламирующий Гамлета, представляется тебе другом и братом. Только к утру мы оба уснули. Но я спал недолго, солнечные лучи сквозь решетку попали в камеру. Зарешеченное окно выходило на улицу, где изредка можно было увидеть мужчин и женщин, куда-то очень спешащих. Вдруг под самой решеткой я увидел высокого человека с седой и длинной бородой, он поднимался из подвального помещения и смотрел в мое окно. Мне не приходило в голову, что под комендатурой живут люди. Старик медленно прохаживался мимо моего окна и что-то ворчливо напевал старческим голосом. Вначале я не обратил внимания на это старческое бормотание, старики часто разговаривают сами с собой. Но вот я вслушался в это бормотание и уловил странные слова, обращенные прямо ко мне. Обернувшись спиной к решетке, старик ясно пропел: - Укажите адрес ваших родных, ваших близких, я вначале опешил, растерялся. Но это продолжалось одно мгновение. Я схватил в углу коробку из-под папирос и обугленную спичку, и быстро нацарапал адрес моей матери. Обернувшись на дверь камеры и убедившись, что окошечко надзирателя закрыто, я быстро выбросил через решетку свою записку. Я увидел, как старик сначала накрыл ее подошвой, а потом нагнулся и поднял. Потом я узнал, что в подвале комендатуры находилась часовая мастерская, почему-то сохранившаяся. Часовым мастером был старый еврей -- обладатель не только часовой мастерской, но и двух замечательных и добрых дочерей. Часто эти девушки гуляли мимо моей решетки, с любопытством и грустью посматривали на меня. Старшая дочь поездом отправилась к моим родным, и через сутки я увидел перед окном своей камеры мою мать и старшую сестру Машеньку. Они гуляли по другой стороне улицы, чтобы их ни в чем не заподозрили. Я видел, как мать платочком вытирала слезы, а Машенька кивала мне головой. Я не мог оторваться от решетки и только когда услышал, что засов двери камеры заскрипел, сел на пол.

2
{"b":"56158","o":1}