Это была огромная площадка, сплошь грязь и камни — ни дерева, ни травинки. Над ней четкий силуэт печи для обжига — уродливая гора кирпичей, похожая на огромную дымовую трубу. Там уже работали, ведь на рассвете работать легче всего. Позже от солнца, жары и усталости начинает ломить в плечах, и темп замедляется. Когда мы подъехали, никто даже не поднял головы, чтобы лишний раз не отвлекаться. Ты бы их видела, Фатима: разбросанные группками по огромной площадке, почти незаметные в темноте. У каждой семьи своя яма. В яме работали дети: смешивали глину с водой и лепили из нее что-то вроде булки. В руках у них были небольшие мотыги, чтобы копать землю. А земля очень твердая. Девочки носили воду из колодца, который находится за километр. Они ходили туда и обратно с канистрами воды по двадцать литров в каждой. Потом дети бросали смесь матери, которая еще раз ее замешивала, точно хлеб пекла, и кидала дальше — отцу, а тот вдавливал смесь в деревянную форму, обрезал лишнее и опрокидывал готовый кирпич на землю сохнуть на солнце. Вся площадка была усеяна этими длинными, похожими на змей рядами кирпичей, которые с каждой минутой становились все длиннее.
— Так, значит, на кирпичных фабриках работают целыми семьями?
— А как же. Там платят поденно: в день им нужно сделать 1200 кирпичей, чтобы получить 100 рупий.
— 100 рупий — это много!
— Я тоже так думал. Но послушай: мы вылезли из фургонов, подошли поближе к одной из групп, и Эшан-хан рассказал главе семьи, кто мы такие и чего хотим. Мужчина даже головы не поднял. Он сидел на земле на корточках — весь в грязи, даже борода и длинные волосы, — и каждые тридцать секунд лепил новый кирпич. Эшан-хан не отставал. Тогда мужчина, по-прежнему не поднимая головы и не прерывая работы, пробормотал: «Ради бога, брат. Уходите отсюда». Клянусь тебе, Фатима, я чуть не расплакался. Ужасно, когда видишь, как дети работают в нечеловеческих условиях, мы-то знаем. Но это было еще хуже. Потому что это был мужчина. Взрослый. Отец. И… я не знаю…
— Что с ним было?
— Просто он не был похож на человека. У него ничего не осталось. У него и у всех других, кто ползал там по земле на рассвете вдоль рядов кирпичей. Мне вспомнился наш Салман, который работал на такой кирпичной фабрике и всегда отказывался говорить о ней. Теперь мне понятно почему.
— Бедный Салман, ты помнишь его руки?
— Конечно, помню… Я подошел к яме и начал разговаривать с детьми, и они тоже поначалу не хотели отвечать. Но потом самый старший, похоже мой ровесник, начал рассказывать, продолжая ковырять в земле мотыгой и подливать в смесь воду. Он с головы до ног был в грязи.
— Что он сказал?
— Что их шестеро в семье и что иногда им удается сделать и 1500 кирпичей, если день выпадает удачный. Если земля не слишком твердая. Если воды в колодце достаточно. Если только немного кирпичей расколются под палящим солнцем, потому что расколотые кирпичи не считаются. Что в некоторые дни они зарабатывают и по 120 рупий, но их все равно не хватает.
— Как же так?
— Им нужно платить хозяину за барак, в котором они живут. Он мне показал его: низкое и узкое здание рядом с фабрикой. Каждой семье полагается комната три на три метра, с печкой, чтобы готовить, с несколькими койками и с окошком без стекла. А еще хозяину надо платить за уголь, и еду можно купить только у него, и все это стоит очень дорого, так что, когда купишь зерна для лепешек роти и немного чечевицы и лука, бутылочку масла и чуть овощей, от заработанного за день ничего не остается. У них огромный долг, и им не удается вернуть ни рупии. «Мне, — сказал он, — достанется в наследство долг моего отца, а моим детям — мой». Он смочил руки в мутной воде. «Уходите, — добавил он потом, — скоро приедет мунши, директор, а он не любит, когда сюда приходят посторонние».
— А ты что сказал ему, Икбал?
— Я не знал, что сказать. Я увидел его ноги, его и его братьев, самому младшему лет пять. Никогда в жизни я такого не видел. Я быстро отвернулся, но он заметил, куда я смотрел. И засмеялся. «Гляди, не жалко!» — сказал он мне. На ступне у него было что-то вроде мозоли, толщиной в два пальца, черной и в трещинах. «Когда разжигаешь печь, — объяснил он, — нужно залезть на самый верх с корзиной угля и бросать его в отверстие посередине. Печь, она как дракон: ест, ест, и все ей мало, ты бы слышал, как она рычит, а потом выплевывает огонь». «А разве она не горячая?» — спросил я. «Конечно, горячая, балда!» — ответил он. И я больше не знал, что сказать.
Я никогда не видела Икбала таким подавленным. В тот день все вернулись из поездки почерневшие, понурые. Даже Эшан-хан, который был большим оптимистом и всегда готов был пошутить.
— И что потом? — спросила я, хотя уже знала, об этом стали рассказывать сразу после их возвращения. Но я чувствовала, что Икбалу нужно выговориться.
— Приехал мунши на большом автомобиле. Он увидел, что мы разговариваем с его работниками, и страшно разозлился. Закричал, чтобы мы убирались. На что Эшан-хан объяснил ему, кто мы такие, и что эти люди — свободные, и мы имеем право с ними разговаривать. Но тот орал все громче. Так бывает каждый раз, ты знаешь, так что мы особо не волновались. Мунши оглянулся вокруг — глаза безумные, как у сумасшедшего, он весь трясся от ненависти — и побежал в свой кабинет, то есть в зеленый жестяной барак, единственный, в котором было электричество (мы заметили провода). Мы решили, что он побежал кому-то звонить, своим дружкам или, может, в полицию. «Будем держаться вместе, — сказал Эшан-хан, — они ничего не могут нам сделать». Но вот мунши вышел из барака, держа в руках что-то черное. Он вытянул руки перед собой. У него был пистолет, Фатима. Он стал стрелять. Под звук выстрелов мы бросились врассыпную по площадке, скользили по грязной земле, пытались спрятаться, а он все стрелял и стрелял и осыпал нас проклятиями. Казалось, это никогда не закончится. Он стрелял, чтобы убить, Фатима, и просто чудом никого не ранило. Мы запрыгнули в фургоны и быстро уехали. В первый раз такое случилось.
Стемнело. В нашем большом доме зажгли свет, и мы ждали, что нас позовут на ужин. Из окон доносились громкие звуки улицы.
— Это ничего не меняет, Икбал, — сказала я.
— Я знаю, — кивнул он, — мы все равно будем продолжать.
Но было еще что-то, что ему нужно было мне сказать. Он понизил голос до шепота. В этот миг под окнами проехал грузовик, и я едва расслышала:
— Я испугался, Фатима. Но я очень прошу тебя, не говори никому.
Я хотела погладить его по голове, но потом смутилась и опустила руку.
— Ужин готов! — прокричала из кухни жена Эшан-хана.
— Не бойся, — прошептала я Икбалу, — об этом будем знать только ты и я.
Несколькими неделями позже Икбалу суждено было уехать. И мне тоже. Это был один из последних наших разговоров.
Как я жалею, что тогда не осмелилась его погладить.
15
Это случилось в ноябре. Моросил бесконечный скучный дождик, когда Эшан-хан неожиданно позвал меня и Икбала в свой кабинет. Несмотря на всю его доброту и отзывчивость, когда Эшан-хан закрывался у себя в кабинете, то никого к себе не пускал и никто не решался его беспокоить. Так было всегда, и сейчас мы очень удивились.
Мы вошли в маленькое помещение со стенами, побеленными штукатуркой, которое, в отличие от остального дома, загроможденного всякой разноцветной всячиной, было строгим и очень аккуратным. Письменный стол с ровными стопками бумаг, телефон, стул, не очень удобный на вид, все необходимое, чтобы заварить себе чаю. А еще там стоял сильный запах табака. Эшан-хан ходил взад-вперед в нетерпении, глаза у него сияли. В руках он сжимал мяч с разноцветными рисунками.
Мы уже несколько раз такой видели и подумали: «Неужели урок географии?!»
Правду сказать, место для урока было не очень подходящее.
Эшан-хан покрутил мяч и показал на большое пятно желтого цвета:
— Это Соединенные Штаты Америки, — сказал он, — большая и важная страна.