– Ведь это вы дежурили в ту ночь, Алексей Андреевич?
Я не отрицал.
Однако обратиться прямо ко мне она не сочла удобным. Мало ли как я мог отнестись к ней, если бы она свалилась как снег на голову. И она прибегла к помощи собрата-журналиста, у которого Нина в свое время – как давно это было! – проходила практику. Нина всегда отзывалась о нем с восхищением. (Лик нашего старичка идет багровыми пятнами от похвалы, скорбно опущенные углы губ непроизвольно приподнимаются. Моисей же Наумович вне себя от восхищения.) Она изложила редактору свою просьбу, и вот она здесь.
Все это она выразила отточенными и литературно закругленными периодами. Мне пришла в голову мысль, что выступление свое она продумала и подготовила заранее. И еще одно было ясно: она считала, что мне хорошо известны обстоятельства, выбросившие Волошиных из Москвы в захолустный Ташлинск, обстоятельства, видимо, не просто трагические, но и зловещие.
В самом деле.
Что это за катастрофа, постигшая Кима и Нину?
Почему дочка профессора Востокова вынуждена была переселиться к подруге, даже и ближайшей?
Почему переселение это было сопряжено с риском для подруги?
Откуда вернулся Ким в середине прошлого года?
Не такой уж я был дурак и мамкин сын, чтобы не возникли у меня некоторые подозрения. Я кашлянул и сказал:
– Ну-с, так. И чем я могу быть вам полезен, Екатерина Федоровна?
– Собственно, – проговорила она, – мне бы очень хотелось знать, во-первых, как Нина умерла. И второе, не говорила ли она что-нибудь перед смертью. И если говорила, то что именно.
Тут неожиданно вступился Моисей Наумович. Сухим протокольным голосом он сообщил, что Нина истекла кровью, она была до предела истощена, ее привезли в больницу в бессознательном состоянии, и она скончалась, не приходя в сознание. Так что говорить она ничего не могла.
Екатерина Федоровна часто-часто закивала.
– Да-да, я так и поняла со слов той медсестры. Я просто хотела… И вот еще что. Мне сказали, что вы разговаривали с Кимом. Не могли бы вы изложить… Мне он ничего не рассказал, но, может быть, вам…
– Минуточку, Екатерина Федоровна, – сказал я, собравши в единый кулак все свое нахальство и всю свою бесцеремонность. – Я все-таки позволю себе попросить у вас некоторые разъяснения. Я охотно расскажу вам о нашей беседе с Кимом, но сперва мне хотелось бы выяснить некоторые обстоятельства. Вы намекали на них в начале разговора, но… Может быть, мой старый друг знает что-либо об этих делах?
Старый редактор поспешно затряс головой:
– Ничего, Алеша, ровно ничего!
– Вот видите, ему тоже ничего не известно. (Я не был в этом уверен, но не пронзать же мне было его проницательным взглядом, и я понесся дальше.) Сами посудите, Екатерина Федоровна. Здесь расстались с Кимом десять… нет, все двенадцать лет назад, проводили его в новую жизнь, успешную и завидную, в столицу, в престижную профессию… да еще под крылышко привилегированного лица.
Я отхлебнул остывшего чая и перевел дух. Все смотрели на меня. Мне показалось, что Моисей Наумович поощрительно мне подмигнул.
– Да… И вдруг неделю назад он появляется у меня в больнице в самом непрезентабельном виде, изрядно изувеченный и с полумертвой женой, и оказывается, что он здесь уже более полугода… А сегодня появляетесь вы и намекаете на какие-то катастрофы, и вам позарез (иначе бы вы не появились) нужно узнать, что сказала Волошина перед смертью и о чем я разговаривал с Кимом. Воля ваша, Екатерина Федоровна, извольте объясниться.
Я замолчал. Она с изумлением посмотрела на меня, затем на редактора и снова на меня.
– Вы что же, – запинаясь, проговорила она, – вы действительно не знаете, что с ними было?
Я молча покачал головой. Она опустила глаза.
– Наверное, мне не следовало обращаться к вам, – сказала она.
Я пожал плечами, а Моисей мой Наумович мягко промурлыкал:
– Обратного хода нет, душенька. Вы слишком нас заинтриговали.
Тогда она подумала и решилась.
В Москве Волошины зажили спокойно и счастливо. Нина влюбилась в Кима как кошка. Поселились они в квартире профессора, в комнате Нины. Ким учился словно вол (в смысле упорства, конечно). Он много читал, в его распоряжении была ведь богатейшая библиотека тестя, и ему не приходилось выстаивать в очередях в Ленинку. И тесть гордился зятьком и, кажется, не раз упоминал его в беседах с институтским начальством. Пришла вожделенная пора, Нина получила диплом и поступила в «Советское искусство», а еще через два года окончил и Ким и не без некоторой подачи тестя поступил в аспирантуру. Все шло путем.
И вдруг Кима забрали.
Это было словно гром среди ясного неба. Выяснилось, что еще на четвертом курсе он присоединился к «Союзу демократической молодежи против правительственного произвола» (СДМПП, двадцать шесть человек). Выяснилось, что он был активным распространителем «Информационного листка», разоблачавшего противоправные действия КГБ, прокуратуры и партийной элиты. Выяснилось, что он участвовал в жутком заговоре против здоровья и жизни членов Политбюро. И завертелось следствие.
Нина кинулась к отцу, прося вступиться. Но специалист по журналистской деятельности Ульянова-Ленина был в бешенстве. Зятя он называл не иначе, как грязным антисоветчиком, вонючим предателем и змеей, пригретой на его, тестя, груди. Колотя себя по залысому лбу, он кричал о волке, коего сколь ни корми, а он сожрет вдвое и еще харкнет тебе же в морду. И он потребовал, чтобы Нина немедленно подала на развод и тем самым смыла бы позорное пятно со славной фамилии Востоковых…
Нина не отреклась от Кима Волошина, и тогда отец отрекся от дочери.
Нина ушла из дома, и Екатерина Федоровна приютила ее у себя. Конечно, ей было страшновато, но страхи эти порождались не столько реальностями, сколько предубеждениями. Ведь Екатерина Федоровна нигде в штате не состояла, и ее работодатели, если и было им что-либо известно, никак этого не показывали. Вдобавок разгорелся в ней некий азарт, ощутила она в себе некое чувство протеста. Расхрабрившись, она нагрянула к Востокову и потребовала у него вещи Нины и даже часть имущества, заведомо принадлежавшего покойной Нининой матери. Востоков, осунувшийся, полинявший, не стал возражать.
А Нина металась по инстанциям, умоляла, писала бесчисленные слезницы. С работы ее, конечно, попросили, но она и не заметила этого. Бедняжка, избалованная благополучной жизнью, еще не утратившая благородно-идиотских иллюзий, не переставала надеяться, что дело кончится благополучно. Тут в одночасье и рухнуло на нее зло.
Нина была беременна. В одной из самых высоких инстанций на нее грубо наорали с ударениями кулаком по столу и с множественным топаньем ногами. И у нее получился выкидыш. И она тронулась умом. И провела почти два года в сумасшедшем доме. Екатерина Федоровна навещала ее там. Она сидела на койке, тихая, почти неподвижная, и истаивала, как свеча. Потом ее сочли выздоровевшей, и Екатерина Федоровна опять взяла ее к себе. Работать она, конечно, больше не могла, да никто бы и не взял ее на работу, и она вела их общее хозяйство, бесшумная и серая, как мышь… Материально, впрочем, все обстояло благополучно: понемногу распродавались вещички, еще довольно регулярно приходили анонимные переводы на небольшие суммы. При Нининых потребностях…
Но это о Нине. О жизни же Кима в то ужасное для Волошиных время Екатерине Федоровне известно немного и только в самых общих чертах. Он не любил вспоминать. Хотя иногда его все же прорывало.
В следственном изоляторе (знаменитая Матросская Тишина) ему выбили глаз. В первом лагере (Котлаг, Волотный мыс) за отказ выходить на работы «суки» отрубили ему долотом палец («Я его там сам и похоронил». – «Кого?» – «Да палец же… Впрочем, собственный палец – это «кто» или «что»?»). В третьем лагере (Ворлаг, Медвежья Свадьба) в лютых драках на выживание ему сломали половину ребер и измолотили голову палками. Один лишь Бог – или дьявол? – ведает, как ему удалось остаться в живых. С другой стороны, зная характер Кима, нетрудно предположить, что в долгу он не оставался. Как-то он вскользь упомянул, что года за два до освобождения (Сурлаг, Соплечистка) его оставили в покое («паханы распорядились, не иначе»), и он, по его выражению, смог слегка восстановиться.