Простишь ли мне ревнивые мечты,
Моей любви безумное волненье?
Ты мне верна: зачем же любишь ты
Всегда пугать мое воображенье?..
...Мной овладев, мне разум омрачив,
Уверена в любви моей несчастной,
Не видишь ты, когда, в толпе их страстной,
Беседы чужд, один и молчалив,
Терзаюсь я досадой одинокой;
Ни слова мне, ни взгляда... друг жестокой!
Хочу ль бежать: с боязнью и мольбой
Твои глаза не следуют за мной.
...Скажи еще: соперник вечный мой,
Наедине застав меня с тобой,
Зачем тебя приветствует лукаво?..
Что ж он тебе? Скажи, какое право
Имеет он бледнеть и ревновать?..
Последние вопросы в этом монологе по смыслу могли бы звучать гневно, негодующе, но предыдущая насыщенная нежностью речь накладывается на упреки и обиду так, что приобретает характер увещевания, адресованного не столько возлюбленной, сколько самому себе. Представим себе этот монолог прозаической письменной речью. Прозаику понадобились бы неоднократные вмешательства в виде пояснительных ремарок (“с нежным укором и т.п.), чтобы выразить все переливы чувств, все их оттенки. В стихах с этим справляется ритмическая монотония.
Ничем иным мы не можем объяснить эмоциональное воздействие многих пушкинских текстов, в которых все “так просто, как в прозе” — ни одного образа, ни одного тропа, никаких формальных изысков, — как только участием воображаемого звука голоса, содержащего одновременно разные эмоции, всю их сложную гамму. Вспомним монолог Татьяны. С первого же стиха - Довольно; встаньте. Я должна... — мы, произнося эти слова, выражаем печальную решимость. Испытываемые героиней чувства разнообразны; это и горечь обиды (Я предпочла б обидной страсти), и любовь (к чему лукавить), и желание мести (Сегодня очередь моя), и почти детская жалоба (Я плачу... если вашей Тани), и возмущение (Как с вашим сердцем и умом / Быть чувства мелкого рабом?), и благодарность (Я благодарна всей душой). В стихах все это сливается в звучании, разные и противоположные чувства смешиваются посредством ритмической монотонии, выражающей их одновременно и непосредственно! В прозе писателю потребовалось бы каждую реплику комментировать соответствующим образом, чтобы она зазвучала в воображении читателя.
“...Повторила она с ужасом и нараспев, с тем южным немножко хохлацким акцентом, который, особенно у женщин, придает возбужденной речи характер песни” (Чехов). Там же, несколько выше сказано: “голосом плачущей девочки”. В стихах подобный плачущий, поющий, страдающий напев нетрудно себе представить в одном из трехсложных размеров (у Некрасова, скажем); его не надо описывать, он возникает как бы сам собой. Разница между стихами и прозой в способах выражения общей эмоциональной окраски состоит в том, что в прозе эта окраска описывается, тогда как в стихах она непосредственно звучит в голосе читающего-говорящего. Проза в этом смысле аналогична косвенной речи, стихи — прямой. Есть существенная разница между сообщением о чувстве и непосредственным его выражением.
Назвать и выразить — совсем не одно и то же. Звук голоса способен передать оттенки смысла, не обозначенные словом, не названные в языке. Тут-то и выясняется истинное родство стихов и музыки. Оно совсем не в напевной манере чтения, которая в отличие от музыкальной мелодии монотонна. “Но музыка, — говорит А.Ф.Лосев, — это всеобщая и нераздельная слитность и взаимопроникнутость внеположных частей... Добро в музыке слито со злом, горесть с причиной горести, счастье с причиной счастья и даже сами горесть и счастье слиты до полной нераздельности и нерасчлененности...” А.Ф.Лосев замечает “какую-то особенную связь удовольствия и страдания, данную как некое новое и идеальное их единство, ничего общего не имеющее ни с удовольствием, ни с страданием, ни с их механической суммой”.
Пропаду от тоски я и лени,
Одинокая жизнь не мила,
Сердце ноет, слабеют колени,
В каждый гвоздик душистой сирени,
Распевая, вползает пчела.
Почему так радостно “распеваются” эти строки, в которых говорится о тоске и одиночестве? Если человек сообщает, что ему жизнь не мила, то подробности, вроде распевающей пчелы, должны выглядеть лишь деталью обстановки, фоном. Но все дело в том, как сообщается, как говорится. Инверсия в первой строке (от тоски я и лени) сигнализирует о вытеснении фразовой интонации ритмической монотонней, напевом. Речь поэтому меняет эмоциональную окрашенность, слова сердце ноет, слабеют колени произносятся почти с упоением: есть большая разница между сообщением и пением (“по-русски ничего, а по-гречески очень жалко”). Еще пример:
Май жестокий с белыми ночами!
Вечный стук в ворота: выходи!
Голубая дымка за плечами,
Неизвестность, гибель впереди!
Что здесь создает такой мажорно-праздничный тон? Ну, май, ну, белые ночи. Но ведь сказано: жестокий. Вечный стук в ворота сам по себе не может вызвать приподнятого настроения, голубая дымка, да еще за плечами — тоже. Уж не гибель ли впереди? Одно ритмическое ударение на слове май сливает сознание гибели с чудесным немотивированным чувством приятия всего на свете.
Разумеется, в языке есть способы слияния, позволяющие передать смысловой оттенок. Так, утверждать означает говорить, что ты веришь; жаловаться означает говорить, что ты недоволен и т.д. И разумеется, речь предоставляет неограниченные возможности сочетаний, слияний (“Я счастлив жестокой обидою...” или “Какое счастье быть несчастным”). Но дело в том, что сообщить о чувстве совсем не то, что непосредственно его проявить. Звук голоса обладает гораздо большим диапазоном оттенков, чем слово. Поэтому печаль в условиях шестистопного ямба и в условиях, скажем, трехстопного хорея — это две разных печали, подобно двум музыкальным мелодиям в одном минорном ключе. Сравним:
Не спрашивай, над чем задумываюсь я:
Мне сознаваться в том и тягостно и больно;
Мечтой безумною полна душа моя
И в глубь минувших лет уносится невольно.
И
Ласточки пропали,
А вчера зарей
Все грачи летали
Да как сеть мелькали
Вон над той горой.