— На Щугоре — это не так далеко отсюда — Сидоров, как известно, нашел золото, — говорил меж тем Гарин. — Почему бы и нам попутно не сделать промывок в песчаных водомоинах?..
«Вот оно! — мелькнуло в голове Федора. — Трагик говорил то же самое. Этот человек далеко смотрит. Кажется, мой выбор сегодня сделан правильно…»
— Итак, лодка, провизия, хороший проводник! — решил Гарин. — Жаль, упустил я одного толкового туземца: был бы в самый раз. Что ж, при нужде можно обойтись и своими силами. Вы умеете править лодкой? Кстати, чем вы занимались до Ухты?
Федор чистосердечно рассказал о крушении театра и прежних надежд. Гарин сначала захохотал откровенно издевательски, потом задумался и, мрачно уставясь на реку, сказал:
— Жалеете? Не стоит… Вся жизнь устроена невероятно глупо. Какая разница, кем мы были? Важно: кем мы будем в случае удачи. Не правда ли?
— Вы верите в удачу? — с тайной болью спросил Сорокин.
— Иначе невозможно жить. Надо верить!
Гарин улыбнулся.
А Федор понял: этот человек не раз играл ва-банк, и он добьется своего.
Под крутым нажимом ломаются даже очень гибкие березки. Самодурство и жестокость ломают спину самого долгого и выносливого человеческого терпения.
Прокушев знал, какова солонина в том последнем бочонке, который он только что свалил у палатки, и поэтому поспешил с выдачей очередной платы: авось пообмякнут людишки, получив деньгу.
Хитрость удалась. Человек подходил к палатке, называл имя, количество отработанных дней после прежней получки, терпеливо ждал.
— Двенадцать дён? — сноровисто и бесстрастно подсчитывал вслух Ефим Парамонович. — Стало быть, твоих пятнадцать шестьдесят. Да за харч мне — шесть целковых. Получай девять с полтиной! Отходи…
Человек зажимал бумажки, мелочь в кулак и, почесывая в затылке, отходил. На гривенник, однако, надул подрядчик…
— Следующий! — все так же бесстрастно выкрикивал Прокушев.
Когда последним подошел Фомка, подрядчик деловито захлопнул окованный жестяными поясками сундучок и задом вылез из палатки.
Фомка покусывал свои синие губы, стоял, подрагивая ногой в рваной штанине.
— Опять по мне отрезало? — спросил он, кося глазами.
— Сказано — разом получишь. Нету у меня теперь… По мередиаду, слышь!.. — начал Прокушев старый разговор, тревожно поглядывая на бочонок, к которому уже прилаживался с топором Яшка с Вычегды.
— Да пойми ты, кобылья голова, что мне после твоего мередиада еще две тыщи верст пешком топать! Нужны гроши или нет?
— Потерпи. Кормишься даром, — с непонятной сдержанностью сказал подрядчик.
— Ладно баюкаешь, Прокушев, да сон не берет…
Разговор неожиданно был прерван.
Огромный детина с перекошенным от одуряющей вони лицом вдруг зачерпнул из бочонка какую-то черную, омерзительную кашу и сунул под нос Прокушеву:
— Это что же такое, а?
Плеснулись выкрики. Со всех сторон сходился народ.
— Сам-то жрать будешь?!
— Срамота, гнилье!
— Холера пойдет, братцы!
— Пускай сам спробует за пять гривен!
Запылало, как летний сухостой в бурю: не зальешь.
От бочонка разило тухлятиной за десять сажен. Прокушев недвижимо стоял у палатки. В мозгу колотилось тревожное, запоздалое сожаление: перебрал, перебрал, Юшка! Знал ведь, что негодная солонина, хотя и за бесценок… Чудов, дьявол, подвел под монастырь!
— Дорога летняя, — невнятно заговорил он. — Кто виноват? Чудов опять же заверял…
И вдруг нашелся, окреп:
— Негодящее — бесплатно берите. На себя приму!
Взвихрилось еще злее:
— А-а-а, на себя, проклятая харя!
— Накормить его силой этой солониной, ирода!
Перед ним колыхались перекошенные гневом, заросшие диким волосом лица. Оборванные кафтаны, залатанные штаны, каменно-тяжелые ручищи напирали, охватывали кольцом. Ох, несдобровать, Ефим!
Ижемские охотники подлили керосину:
— Ружья пошто не вернул? Сами б пропитание нашли!
— Ружья давай!..
Прокушев возражал сколь можно тише: не дай бог, какой-нибудь Фомка Рысь схватит кол или топор, убьют в ярости, черти!
— Ружья у Чудова в кладовой — подводу никак не выкрою туда…
— Авось выкроишь! Ружья нам позарез теперь! Вертай от греха!..
Орали долго. До кольев не дошло, Прокушев все-таки нашел выход. Здравая мысль явилась сама по себе:
— Чем орать, шли бы по домам. Я никого не держу! Слышите, горлохваты? Аль мне охота гниль эту возить? А коли не припасли иного жранья, терпеть нужно…
Бородатый ижемец подошел к Прокушеву вплотную и долго вглядывался в его озлобленное лицо. Казалось, он впервые увидел подрядчика и желал на всю жизнь запомнить его благообразный лик.
— Да ты человек ли, Ефим? Или, может, лешак? — с безнадежным укором спросил он. — Может, заместа души у тебя донный голыш из глубокого места?
— Брысь! Ишь куда хватил!
— Грех на душу берешь, Ефим. Кругом тебя люди.
— Знаю! И ты Адам, и я Адам, все мы Адамы… всяк ада боится, а дорожка торится. За мясо я не ответчик. Понятно тебе?
Помог спиртонос. Он явился как нельзя вовремя, пешком отмахав тридцать верст, и, не постеснявшись обычно клявшего его подрядчика, свалился прямо у костра под тяжестью двух ведерных жестянок с водкой. Прокушев воспользовался общим оживлением и звоном посуды, стал торопливо запрягать лошаденку.
Низкорослая кляча покачнулась, когда он кинул на нее хомут и шлею. Крученая супонь змеей охватила клешни хомута. Подтягивая чересседельник, Ефим Парамонович так рванул вверх оглобли, что у кобылки перехватило дух и она, словно рысак, перебрала копытами.
— Я на Ухту, за ружьями! — крикнул напоследок Прокушев и упал боком в телегу.
Повеселевший народ глядел вслед удалявшейся подводе, с сомнением ждал завтрашнего дня: не выкинет ли чего нового окаянный купец? Веселила водка, больше надеяться было не на что.
К ночи заморосил теплый дождичек. И без того злые комары вдруг взвыли с яростным, плотоядным стоном. Они летели из хвойной гущи сплошным облаком, нагоняя страх даже на старых таежников. Люди кряхтели в шалашах и, задыхаясь от духоты, кутались с головой в тряпье.
Яков без конца подкладывал в костер мокрый еловый лапник, совался к огню, в белую горечь дыма, успевая прихлопнуть на шее десяток насосавшихся истязателей. Уши от раздавленных комаров покрылись кровью, глаза покраснели и слезились, но время от времени он вставал и шел за ветками. Лес отчужденно всхлипывал тысячами дождинок и колыхался в дурманящем аромате этой теплой, разомлевшей ночи.
Перед восходом солнца к костру вылез Фомка. Он тоненько, по-собачьи, взвизгивал и, ошалев, бил себя кулаком по голове.
— Сожрут! Сожрут заживо, черти! Не ночь — казнь египетская!
Полез в костер и с воем отскочил назад. Уголек попал ему в рукав и прожег дыру. Пока он заплевывал вонючую гарь, его тощее лицо сплошь покрылось размазанной кровью.
— Сожрут, Яшка! Помоги, ради бога…
Так маялись, пока не подул утренний ветер, но в лес и утром заходить было страшно. Люди с помятыми, испитыми лицами подходили к огню, невесело усаживались в кружок.
— С похмелья закусить бы теперь, — сказал бородатый ижемец и со страхом глянул в сторону бочонка.
— Закусишь… — Фомка облил голову водой и, обтираясь портянкой, полез досыпать в шалаш. — Не доем, так досплю, — уныло сказал он.
— Не всякую кручину заспать можно, браток.
Яков не спеша поднялся от костра и подошел к бочонку. Долго не открывал накинутого кем-то донышка, потом решился, сбросил.
Ядовито-красное, истлевшее в навоз, смердящее мясо шевелилось. Яков обомлел.
— Черви!..
И, едва отошел от бочонка, стало страшно.
И сегодня, и завтра, и после надо что-то есть… Что? Орава немалая, под сотню человек. Что же думал окаянный купец, заведя всех в такую даль? Совесть, злодей, потерял!
До половины дня бродил вокруг стоянки с ружьем в надежде убить лося или медведя, но на этот раз страшно не везло. Убил двух глухарей и не знал, как явиться с ними к голодной толпе.