«Но ведь он дитя! Разве можно было его так пугать? Да будь он трижды проклят, этот старый дурак, Гани!» — возмущается мама.
Я пролежал в постели несколько дней. Не мог встать. Потом все-таки встал. Но с тех пор отчетливо помню, впервые в жизни родилось у меня в душе чувство ненависти. Прошли годы. И даже если какой-нибудь человек вызывает у меня ненависть, я сразу вижу в нем Гани-ака. И, вспоминая о нем, я всегда пытаюсь понять: откуда в этом человеке было столько жестокости?
В прошлом году Гани-ака умер. Я проходил мимо его ворот с одним другом, и тот мне сказал:
— Давай зайдем, надо бы выразить соболезнование его жене.
С трудом я согласился. Жену его я представлял себе такой же злой и хмурой женщиной. Но на самом деле она оказалась печальной, мягкой, с нежным взглядом. Неожиданно для себя я смутился. Но отношение мое к Гани-ака не изменилось. Наоборот, мне почему-то стало обидно, что у него была такая нежная и хорошая жена.
Рассказывая об этом муравью, я спросил, не знает ли он чего-нибудь о человеке по имени Гани-ака? Его ведь тоже недавно похоронили на этом кладбище.
— Да, я его знаю, — спокойно ответил муравей. — Видишь ли, его прадед три столетия тому назад был палачом.
— Ах вот как?!
— Да, — ответил муравей. — Сам понимаешь, наследственность. Но, между прочим, должен тебе сказать, что тот самый Предводитель, который разрешил мне поговорить с тобой — он ведь и есть Гани-ака.
Я открыл рот, но сказать ничего не сумел. А потом мне стало обидно: как же это так, такой злодей стал у них Предводителем? И тут пробился…
— Да нет, — сказал муравей, хотя я ничего не произнес вслух, — у нас предводителем становится как раз тот, кто очень много работает. Ведь грехов у него было знаешь сколько? Вот теперь, став муравьем, он и старается искупить их и бегает больше всех.
— Но ведь ты сам сказал — наследственность. Куда от нее денешься? Неужели, став муравьем, он изменился?
— Но, понимаешь, как бы это тебе объяснить… Я же говорил — мы возникаем из нераскрытых возможностей человека, из самых лучших, самых добрых его побуждений. Так что ты его ни в чем таком не подозревай, пожалуйста. Лучше рассказывай дальше.
— Хорошо, — уверенно ответил я и задумался.
— Да тебе не обязательно говорить, ты думай! Просто думай. Вспоминай. И я узнаю, что происходит в твоей душе. Вот я только слегка прикоснусь к тебе — и мне все будет понятно.
Какое-то удивительное спокойствие охватило меня. Я обнял руками колени и склонил голову. И обрывки воспоминаний понеслись передо мной.
Многое можно вспомнить. Но бывают события, которые могут возникнуть как на экране, даже в цвете, будто кто-то показывает тебе кино. Может быть, когда-нибудь все, что есть у тебя на душе, можно будет записать на магнитную ленту. Но пока приходится обходиться без этого. Я закрыл глаза и начал смотреть кино своего детства.
Маленький глинобитный домик. Прихожая и спальня. Не знаю почему, но я уверен до сих пор, что этот домик красивее, теплее и просторнее всего, что я знаю и видел. Жило в нем восемь душ. И нам не было тесно! Теперь я удивляюсь: прошли годы, у меня у самого семья в пять человек, мы живем в трехкомнатной квартире с ванной и телефоном, но еле-еле мы в ней как-то размещаемся! В чем дело? Может быть, муравей объяснит эту загадку?
— Ты оторвался от земли, — тихо говорит мне друг-муравей. — А кто не чувствует земли — тому и в небе покажется тесно.
«Пожалуй, он прав, — думаю я. — Вот вчера моя дочка нарисовала на обоях солнце. И сколько жена ее ругала! А я в этом возрасте? Мне тоже было шесть лет. Я выцарапал на стене нашего дома свое имя — этому меня научили старшие братья. Когда это увидела моя мать, она улыбнулась и сказала мне: «Мальчик мой, а ведь стенка-то живая! И как же ей, наверно, больно!» И я, маленький совсем человек, от этих слов опомнился, и в душе моей родилось чувство жалости. Даже теперь, когда я вижу исцарапанные, изрезанные стены, душа моя сжимается. Как мне хочется, чтобы такое же чувство появилось и у моих детей! Но такие чувства не возникают сами по себе. Для этого нужно уметь любить все сущее, весь мир. А если человек не понимает, что это такое, надо разбудить его. Вот какие мысли мучают меня по ночам. Я уверен: если у человека нет милосердия, он способен на любое преступление.
А мир… мироздание. С какого времени я начал его осознавать? Не помню. Нет, пожалуй помню. Только один день. Пленительный, длинный и волшебный день моей жизни, когда я был так безмятежно счастлив.
…Берег горной реки. Рядом — желтая степь. Мальчику одиннадцать лет. У него черные глаза и побуревшие, выгоревшие на солнце волосы. Он косит горную полынь «дикий веник». Чуть поодаль бродит ишак, маленький, длинноухий, с круглыми детскими глазами.
На загривке у ишака ранка, стертое место, куда чаще всего тыкают острой погонялкой. На эту ранку без конца нападают оводы. Ишак прядает ушами, вздрагивает. Оводы не отстают. Тогда он вдруг падает на спину и катается по земле. Мальчику жалко ишака. Он собирает в большую охапку скошенную полынь, устраивает ее на спине ишака. Пора ехать. Он садится позади охапки. Горький и теплый запах полыни ласкает ноздри, чувствуется еще острее. Будто снова слышит он над ухом мягкий голос матери: «Веники-то уж давно не годятся. А завхоз такой скряга — новых не дает. Тут бы и железные веники стерлись».
Медленно тронулся ишак. Не доходя до арыка, он остановился. На берегу лежит куча кизяка. Ишак так долго обследует и нюхает ее, что мальчик теряет терпение. Голыми пятками он бьет по упругим бокам, но ишак не двигается с места.
С возмущением мальчик размахивается погонялкой и тычет в самую ранку на загривке. Ишак взвивается на дыбы, как арабский скакун, и, рванувшись вперед, прыгает через арык. Мальчик, потеряв равновесие, соскальзывает в песок. И хотя ему не больно, он плачет. От того, что ишак его сбросил. Вставать ему не хочется. Он долго рассматривает муравейник в траве, откуда-то сверху прямо на него пикирует жук и гудит рассерженно. Вокруг тишина, если не замечать стрекотания цикады, которую слышно с другого берега арыка. Вот уж и совсем не больно. Теперь он лежит на спине. Небо чистое, солнце скоро сядет. А в последних лучах его парят два ястреба. Он следит за их полетом. Они летят в сторону Черных гор. Потом поворачивают к Белым горам и тихо растворяются в синеве.
Зачарованно заглядевшись на горы, он встает с места. Оказывается, там, где солнце всходит, — Белые горы, а где заходит — Черные.
С того дня он начинает думать и о солнце, и о горах, и обо всем, что видит вокруг. И всю жизнь с удовольствием вспоминает запах полыни, горький, теплый запах полыни, нагретый за день песок. Этот мальчик — я. Но, к сожалению, это все уже прошло, давным-давно это все позади.
— Не печалься, — тихонько говорит мне муравей. — Когда ты тоже станешь муравьем, ты обязательно вернешься к тем дням и душа твоя сольется с мирозданием. Ладно. Лучше ты расскажи мне, что тебя волнует сегодня. Об этом расскажи. Так мало уже осталось до захода солнца.
— Ну что ж тебе рассказать? Что ты, золотая рыбка, что ли? Ты ведь не можешь исполнить мои желания… Понимаешь, я не привык делиться горем. Поэтому и друзья и враги считают меня скрытным.
— И все-таки, попробуй рассказать мне о своем горе, — мягко, но настойчиво попросил муравей.
— Ну, если уж говорить правду… меня мучает ответственность за свои слова. До сих пор мне стыдно, что восемь лет тому назад я написал лживые хвалебные слова про одного человека для того, чтобы мне дали отдельную квартиру. Хотя она и так полагалась мне по очереди. Понимаешь, я назвал его «глубокоуважаемый», хотя прекрасно знал, что никто его не уважает. Теперь это слово «глубокоуважаемый» берет меня по ночам за горло и душит: «Как мог ты предать меня? Отдал этому подлецу… Почему ты так обесценил меня?» Я просыпаюсь и думаю: откуда во мне это свойство — предавать самого себя? Этот сон повторяется уже восемь лет. Скажи, когда-нибудь я избавлюсь от него?