— Смотри, Франческо, — говорит он сыну, — самое главное в Лувре — его ритм, особая расчлененность фасада. Это классицизм, он суховат, но монументален. Жаль, что Бернини не дали сделать фасад, он бы утер нос французам. Он бы показал им, что такое архитектура по-итальянски. Когда у Бернини король спросил, какого он мнения о дворце Тюильри, тот ответил, что ему этот дворец кажется огромной безделушкой, большим эскадроном маленьких детей.
А Лувр — совсем другое. Золотой самородок в буром песке повседневности. А вообще я тебе скажу, что готика для меня как сушеные хрящи огромной рыбы. Архитектуру, я убежден, нужно месить. Мять, лепить, составлять из кусков. Любая постройка хороша, когда она не топчется на месте, пусть кружится в воздухе, пусть парит. Если это дворец — он должен жить, двигаться. Ты согласен?
Франческо разглядывал Лувр, и ему пришло в голову, что настоящая архитектура — это не только форма, но и цвет, заключенный в ней. Вместе они и создают цельный образ.
Конечно, если бы он знал Флоренцию, он совсем иначе воспринимал бы все, что видел в Париже. То, что открылось его созерцательному взгляду во Флоренции (туда он попадет только через пять лет), перевернуло все его представления об архитектуре барокко. Он упивался изобилием цвета, изобилием лепнины, изобилием узора. Флоренция была городом счастья, охристо-розовая, с красными черепичными крышами.
Франческо увидел скульптуры Микеланджело, фрески Джотто, тосканские холмы, шпили и купола. Он узнал, что такое увеселительный дворец и что такое парадная резиденция. Он узнал настоящую цену величавой торжественности. И во Флоренции, увидя все собственными глазами, он лучше понял тоску отца по городу, который Леонардо считал самым идеальным в мире.
— Иди сюда, Франческо, — позвал его отец, — смотри, бамбино мио[11], я тебе сейчас наглядно поясню, что такое французский ренессанс. Ты видишь эти колонны со статуями, аллегорические фигуры? Смотри, как они дополняют архитектуру, обогащают ее! Это сделал великий скульптор Жан Гужон. Из-за них Лувр стад таким пластичным, что я не знаю ему равных. У тебя в жизни будет свой Лувр — учти этот опыт, возьми на заметку…
Архитектор Растрелли вспомнит слова отца, когда будет строить Зимний дворец в Санкт-Петербурге. Здесь он достигнет своей высшей ступени. Он разместит статуи на балюстраде крыши и добьется широкого, плавного, текучего ритма.
Но то будет позже. А сейчас юноша рад жаркому солнцу, чистому воздуху, пению птиц, доносящемуся из темной листвы.
В нем бурлят живые токи молодости, душу распирает детская неукротимость. У Франческо такое же, как у отца, свежее красивое лицо, темные карие глаза. У него по-детски толстые сочные губы. Он проводит по ним языком, потому что рот пересыхает от зноя. Интересно, думает Франческо, что же будет летом, если уже в апреле жара успела утомить горожан. Они устремились к воде — бродят по набережным Сены, стоят у фонтанов, плещутся в прудах.
В шестнадцать лет жизнь кажется нескончаемой… Ты ощущаешь прилив молодых сил. Растет душа, крепнут крылья. Впереди — счастье. Пьянящее, молодое, необъяснимое чувство радости…
* * *
Один мудрец заметил, что старость бывает величественная, бывает гадкая, бывает жалкая. А бывает и гадкая, и величественная вместе.
Нечто подобное отцу и сыну Растрелли предстояло теперь увидеть в самом центре Парижа.
Дом гадалки был древний и обшарпанный. Он выходил углом на Комартенскую улицу и сохранил на себе остатки лепных украшений. Лучше всего на доме видна была лира, намекающая на то, что люди искусства не были здесь посторонними.
Когда они увидели старуху, отец шепнул Франческо:
— Такая плюнет на золото или серебро и своим ядом растворит получше любых кислот!
Брови у старухи походили на две щетки — жесткие, с густыми волосами. Тяжелые веки оставляли для глаз маленькие просветы.
Лицо у нее было сухое, недовольное. И когда она выходила в маленькую освещенную залу, провожая очередного клиента, когда обводила злыми глазами пять-шесть посетителей, что покорно ждали ее приговора (втайне надеясь на лучшее), во взгляде гадалки пробегало мрачное торжество.
Наконец дошла очередь и до Растрелли-старшего. Он сделал сыну знак головой. Они оба вошли в небольшую квадратную комнату вслед за старухой.
Комната была погружена в полный мрак. Только где-то в дальнем углу теплилось несколько тоненьких свечей. Их мерцанье отбрасывало тонкие желтые стрелы слабого света на стол. Там старуха и примостилась в высоком кресле.
— Итак, сударь, — заговорила старуха с необыкновенной энергией, — о чем бы вы хотели погадать у меня? — Она угрожающе вскинула свои анафемские брови и обвела отца и сына прищуренными глазами.
"Проклятая колдунья", — подумал скульптор, за деньги, которые он отдаст сейчас гадалке, он мог бы прекрасно провести время на Граммонтской улице, или на Гельдернской улице, или, наконец, в Рульском предместье. Это были улицы молодого порыва и красоты. Там были такие девицы, что любят не за деньги, как о них говорили. Они любили любовь.
Тяжело вздохнув, скульптор сказал:
— Я хотел бы вас просить…
Тут гадалка резко перебила его. Старая ведьма не только завопила, но еще и пристукнула костлявым кулаком по столу:
— Все у меня просят, все просят! А что я могу? Карты на просьбы не отвечают. Они говорят — что есть и что будет! И все! Только это…
Она снова отвратительно громко стукнула по столу. И звук этот был еще усилен тем, что на каждом пальце у старухи было по толстому массивному кольцу.
Франческо стало страшно.
— Вас послала ко мне вдова маркиза де Помпоннэ, так?
Старуха вопросительно уставилась на отца.
Растрелли-старший — человек смелый, сильный, дерзкий — хотел ответить, но так и остался в замешательстве.
А гадалка сопроводила его смятенье змеиной усмешкой.
"Она, видно, жрет белладонну, адамову голову или сонное яблоко, — подумал скульптор, — а ночью вылезает из окна и отправляется в назначенное место для свидания с сатаной".
— Ехать нам или не ехать? — тихо спросил скульптор.
— Льды! Льды! Льды! — вдруг истошно вскричала старуха, подымая кверху скрюченные пальцы. — Вижу снег и снег. Вижу поле, укрытое в белый саван. Голубые сугробы!
Отец и сын одновременно вздрогнули.
Со страхом они уставились на гадалку. А та рассыпала карты по столу веером — они так и брызнули из ее рук.
Она подержала руки над картами, словно они грели ее бескровные пальцы. Потом вдруг сникла, сжалась, опустила голову. Похоже было, что ей причинили боль. Она положила на стол левую щеку, закрыла глаза и тяжело дышала. Ей вроде бы удалось прислушаться к чему-то потустороннему.
— Так о чем вы хотели бы погадать? — спросила она через некоторое время уже совершенно иным — теплым, вкрадчивым, мягким голосом.
Скульптор подивился такой неожиданной резкой перемене, но сразу же ответил:
— Мы ищем фортуну, сударыня, нам предлагают ехать в Россию. Говорят, там многие из тех, кого пригласил русский царь на службу, превосходно устроились. Хотим и мы рискнуть — вот и пришли к вам…
Голос старшего Растрелли звучал бархатно, просительно и даже несколько жалостно.
— Я вас очень, пожалуйста… очень… прошу все взвесить и дать свою рекомендацию — ехать нам или оставаться здесь… Денежные дела у нас расстроены, и дальнейшая судьба полностью в ваших руках.
Скульптор что-то прикинул в уме и быстро добавил:
— Я художник! А художники всегда рискуют! Дайте совет. Только скажите, только скажите!
Гадалка подняла от стола маленькое желтое лицо, разгладила обеими руками слежавшиеся морщинистые щечки и сказала после некоторого молчания:
— Мои карты показывают дальнюю дорогу, успешную казенную службу. Шестерка треф — удачное путешествие, десятка пик — доброе начало трудов. Вы найдете свою фортуну, но знайте: у вас будут трудности, будут нужды… Запасайтесь терпеньем впрок!