Перед въездом в столицу Франции русский царь по нас-стоянию маршала пересаживается в королевскую карету. Царя сопровождают пажи в бархате и золоте. За ним мчатся изящные повозки с зеркальными стеклами.
Маршал Тиесе — маленький и расторопный — весь так и вспыхнул, когда подошел к царю:
— Вас давно ждут, ваше величество, апартаменты в Лувре готовы!
А сам думает, что там наверняка еще не успели стереть пыль.
— Попроще, чем Лувр, ничего нет?
Предупрежденный графом Толстым о том, что царь любит скромные помещения, Тиесе с готовностью отвечает:
— Есть, есть! К вашим услугам отель Леди Тьер на улице Серизей. Это рядом с Арсеналом…
— Ну что ж, везите! Отель так отель…
Отведенная резиденция после подробного осмотра оставляет у Петра самое хорошее впечатление. Он располагается, приводит себя в порядок. Закусывает наспех. Потом идет в соседний кабак, где остановились бродячие музыканты, и там пьет с ними допоздна.
На следующий день царь отправляет письмо жене: "Принужден в доме быть для визит и протчей церемонии и для того еще ничего не видел здесь, а с завтрее или после завтрее начну всего смотреть. А сколько дорогою видели — бедность в людях подлых великая". Своя-то российская лютая скудость государю не так в глаза бросается, как чужеземная…
Все дипломаты и правители считают, что Петра привела в Париж свойственная ему ненасытная любознательность. Это не совсем так. Страсть как русские любят все обращать в тайну. Специально приставленный к русскому императору французским двором уполномоченный и соглядатай доносит своему правительству: "Действительная причина путешествия царя — врожденная любознательность". Истинная же причина — совсем в другом. Мотивы — чисто государственные. Царские послы Куракин и Шафиров вовсю ведут переговоры с французскими дипломатами и каждодневно докладывают царю. Самое главное для Петра в поездке, чтобы Франция взяла на себя роль посредницы в переговорах России со Швецией. Без Франции им меж собой не договориться.
Поездка Петра во французскую столицу вызвана прежде всего этим.
"Его величество ежедневно посещает публичные места и частных лиц, стремясь видеть все, что удовлетворяет его интерес к наукам и искусствам". Так сообщают французские газеты.
Петр остается самим собой. Он ни в чем не изменяет привычкам. Ходит в коричневом кафтане с золотыми пуговицами, перчаток и манжет с позументом не надевает. Охотно бывает в мастерских жестянщиков, столяров, интересуется бочарным делом. Он присутствует на операции знаменитого английского хирурга доктора Вулюза. Посещает гобеленную фабрику. Любуется картинами Рубенса в Люксембургском дворце. Его везут в Оперу. Но больше трех актов царь не выдерживает. И уезжает к себе ужинать.
Вот как описывает царя французский философ Сен-Симон: "У него округлое лицо, высокий лоб и прекрасные глаза — темные, живые, проницательные". Сен-Симон провел в беседе с царем несколько часов.
Куракин докладывает: дипломатические переговоры идут вполне успешно. Значит, не зря он торчит в Париже, когда дома дел по горло…
К тому же царю доносят, что нашим коммерц-советникам удалось наконец уговорить Растрелли — знатного скульптора, склонить его в российскую службу. Птица крупная, не уступает Леблону, только сильно заламывает в цене.
— Дать, сколько просит, — велит царь.
Природа наградила Франческо Растрелли талантом. Отцу это доказывать не нужно.
У древних греков и римлян талантом называлась монета. Тот, у кого много талантов, богат. А те, у кого талантов не было, себя утешали: не наш талант, чтоб найти, а наш, чтоб потерять. Талант — природный дар человека, это так. Но еще есть и удача, рок, судьба, счастье. Они рядом с талантом. Рядом с тем, что есть диковинный вечный огонь на земле. Негаснущий…
Когда семья жила в Париже, молодость, жажда жизни разогревали талант младшего Растрелли. Но он еще находился в полной ученической зависимости от отца. С тех пор как отец стал учить сына лепке, чертежам, рисунку, он привык к беспрекословному послушанию Франческо. Удивительные и даже ошеломляющие успехи сына он относил за счет своей методы, разностороннего опыта. И отчасти был прав. В обучение сына он вкладывал весь свой пыл, настойчивость, страсть. В пятнадцать лет Франческо мог почти самостоятельно выполнять некоторые работы из тех, что заказывали отцу.
Он понял: у художника есть право решать. Это внутреннее чувство подсказывало юноше, что отцовские проекты слишком замысловаты. Их пышность подменяла истинное, прекрасное, строгое. Отец наставлял Франческо:
— Никто из художников, я думаю, не знает верного способа достижения наилучших результатов. Все зависит от наития, счастливой догадки, удачи. От того, что итальянцы называли во времена Микеланджело очами разума… Я тебе скажу так: в художестве, как и в любви, должны быть свежесть, невинная самоуверенность, свобода. Любви по принуждению не бывает!
Франческо знал, что отец берет хваткой, талантом, проницательной сметливостью. И все же архитектура отцу не давалась — он по рождению, по навыкам и характеру был скульптором. Проекты его были слишком вычурны, хотя и отвечали надлежащим правилам. А Франческо обладал удивительной способностью видеть общее решение. И шел он простыми путями, отбрасывая частности. То, что он делал, было ясно, прозрачно, своеобразно. И мыслил он резво. Решимости спорить с отцом у него не хватало, да и выразить то, что он чувствовал, ему было не под силу. Однако в работе он пробивался именно к этому, к своему, часто вопреки наставлениям отца. Скрытое недоумение, настороженность проступали иногда в крупных выразительных родных чертах отца.
И это тяготило Франческо.
В это время и возникли в их доме на Сен-Мартен новые слова — Россия и Санкт-Петербург. И то и другое звучали таинственно и тревожно — как обозначение поворота судьбы.
Отец вел уже переговоры с коммерческим советником русского царя Лефортом. Он ставил ему условия, выдвигал все новые требования, а тот, похоже, склонялся и был намерен заключить с Растрелли сделку любой ценой. Видно, имел от царя строгие предписания на этот счет. России и ее двору, в отличие от французов, художники нужны были позарез.
Франческо, услышав о возможной поездке, обрадовался. Он снова почувствовал себя послушным и восхищенным сыном, что сразу же принесло ему сильное душевное облегчение.
Однажды отец сказал:
— Искусство, Франческо, это не только талант. Это еще и везенье. Вот я учился у лучших из лучших. Моими учителями были художники, которые жили во Флоренции с незапамятных времен. Я учился у Лоренцо Гиберти, у Бернардо Росселино, у Вероккио, у Баччо Бандинелли, учился у Микеланджело, Бенвенуто Челлини. Да, они жили задолго до меня, но я говорил с ними так, как будто они стоят рядом. И знаешь, что я вынес из общения с великими? Я больше уверовал в себя. Ведь они видели мир, в котором жили, открыто. Они работали более бескорыстно, чем это представляется потомству. Они шли к совершенству особыми путями. В их рассудочности — детская мудрость. А с детьми никогда скучно не бывает. Вот мы и черпаем у них уверенность в собственной правоте. Я жил в городе с самыми благородными и чистыми пропорциями. А в Риме я видел скульптора Алессандро Альгарди, который поразил меня своим гением. Я прошел такую школу, какой, наверное, во всем мире нет. Ну, думаю, теперь можно смело браться за большую работу. Но во Флоренции делать было нечего. Мне было двадцать три года. Oh, gioventu! Cosa perte il dolore, ie difficolta, gli ostacoli…[9] Я отправился в Рим. Мне сразу повезло: представили аббату Атто Мелани, французскому дипломату, и он дал мне рекомендательное письмо в Париж. Летел я сюда как на крыльях!
Приехал — и сразу же получаю крупный заказ. Нужно сделать надгробие бывшему королевскому министру, маркизу де Помпонэ. Заказ почетный. Работал день и ночь. Замахнулся на многофигурный ансамбль. Наворотил саркофаг на львиных лапах, покрывала, головки амуров, гирлянды, аркады, фигуру со светильником, херувимов. Назаказывал мраморов — белых, черных, лангедокских красных, желтых, темно-серых. Все мне доставили, что просил. А промахнулся в главном — раздробил общее решение на детали и подробности. Сам вижу — неудача. Что тут делать? Впору бы все разнести и начать сначала. Но подоспел срок сдавать работу. Деньги нужны. Сдаю. Принимают вроде бы неплохо. А за спиной раздаются голоса моих недоброжелателей — этот Растрелли не добился правды, не проявил ни хорошего вкуса, ни удачной выдумки. Думаю: и без вашего ядовитого шипенья вижу, что сел в лужу… Вот тебе и парижский триумф Растрелли, о котором мечтал ночами. Понимаешь, Франческо, тщеславие в нашем деле — первый шаг к провалу. Запомни. Я это понял, но поздно. По счастью, неудача меня не сбила…