Якоб фон Штелин, ученый немец, мастер фейерверков и профессор элоквенции, или красноречия, в российской Академии наук в свободное от академических занятий время писал заметки о живописи и живописцах в России. Он ходил по мастерским, дружил с художниками, собирал слухи, рассказы, был дотошен, пунктуален, заносил в тетрадки всякую мелочь об увиденном и услышанном. Побуждало его вести свои записки искреннее уважение ко многим трудам и заслугам России в области свободных художеств. Штелин очень любил искусство. А любовь всегда многое обещает и кое-что дарит.
Оставил Штелин записи и об Андрее Матвееве. В них он отмечает, что Андрей Матвеев вернулся после обучения за границей в свое отечество большим мастером, но, к несчастью своему, слишком поздно и слишком рано. Слишком поздно потому, что Петр Великий умер уже, и слишком рано потому, что дочь его Елизавета еще не сидела на отцовском троне. Далее Штелин замечает, что во время императрицы Анны Иоанновны Матвеев использовался неразумными начальниками для плохой работы.
Не совсем это так, а вернее, и совсем не так, но часть правды в этих словах все-таки есть. Тут надо соображать, а не воображать, как сказал один писатель.
Итак, прощай Андрей Матвеев. Прощай!
Доброе семя было в тебя засеяно, и в картинах твоих то семя благородно взошло. В художестве твоем много сердца. Потому и живет оно по сию пору. И останется впредь.
И тогда художество твое, Андрей Матвеевич, увидят совсем-совсем другие люди. И они
откроют фортку, выйдет чад,
и по земле цветной и голой
пройдут иные новоселы,
иные песни прозвучат…
[8]
Часть четвёртая
Золотой фасад
Свободное, вольное, широкое
Цари всего света, вы завидуйте нашему блаженству.
И. И. Новиков
осподь наш в занятости своей как бы не видит порой протянутые к нему руки, словно он не в духе или слишком уж погружен в более спешные и безотлагательные заботы, а потому и приносится в жертву то, что необходимей всего, самое лучшее, ценное, талантливое. Словно свершается некий привычный ритуал…"
Растрелли стоял, опустив голову, он думал о судьбе Андрея Матвеева, о печальной его участи. Архитектор всегда благоволил к этому мастеру, и вот теперь он был у его свежей могилы.
Матвеев… Сколько б мог еще сделать… Глава живописной команды, лучший из лучших…
Двенадцать лет были они рядом, работали сообща, и Растрелли не знал человека более доброжелательного, благородного и столь одаренного. Заместить Андрея Матвеева было просто некем. Живой ум, мягкость Андрея, самоотверженная и безграничная любовь к своему делу снискали ему всеобщее уважение.
А ведь ему приходилось сталкиваться с людьми разными — их нужно было сплотить, направить, обучить, приспособить. Да еще и заставить мыслить самостоятельно и трудиться добросовестно. Матвееву попадались люди разные: лживые, мелкие, полные вражды ко всему, ленивые, бузотеры и скандалисты. Они шли в общей упряжке без ропота.
Андрей мог каждого распознать, найти подход. Растрелли вдруг вспомнил, как Матвеев приехал в Петергоф, нагруженный фламским холстом, подбойными гвоздями, красками, кистями, бумагой. Солдаты разгружали подводы, таскали банки с белилами, маковым маслом и скипидаром.
Матвеев стоял подле, и на лице его было выражение счастливое и возвышенное, словно он наконец-то нашел себе здесь утешение. Это было лицо неземного блаженства. Светоносное. Горячее.
Не зря ж говорят, что блаженному теплей других на белом свете.
Вспомнил архитектор Матвеева, когда тот вошел во дворец в Петергофе и остановился пораженный. Уставился себе под ноги, будто уронил что-то. Полы Большого дворца — вот что Матвеева привело в восторг. Он даже разомлел. Выполнены эти полы были по рисункам Растрелли из орехового, пальмового и яблоневого пород дерева. Матвеев от всей души обнял стоявшего здесь же старичка Геге — столярного мастера, маленького, пухлого, голубоглазого.
— Геге, какой ты молодец! — вскричал Матвеев. — Какой ты славный! Кто еще может сотворить такое чудо! Я вижу, что твоей рукой водил бог. Он один знает начала и концы. А ты сделал середину. Да так искусно сделал, что ступить страшно!
— Варфоломей Варфоломеевич, — с жаром сказал Матвеев, — вы неукротимый чудодей! С вами не потягаешься!
Многое связывало их. Для дворцов, которые строил Растрелли, Матвееву приходилось работать не покладя рук. Он писал гениусов, которые держат клейма с гербами. Создавал аллегории Верности, Милосердия, Правды, Благородства, Великодушия, Любви — всего того, что он никогда не видел от властей, с тех пор как умер Петр Великий. А писать приходилось лихорадочно, без оглядки, с поспешанием, в самой скорости. Андрей собственноручно расписывал голубятню в императорском саду, а его уже ждали Конюшенный двор и отделка собственных царских покоев в Петергофе. С большим мастерством и открытой душой воплотил образы евангелистов — Матфея и Марка, Иоанна и Луку, написал "Сретение", "Преображение", "Воскресение". Все его росписи были чудесны, они сияли греческой красотой и были выдержаны в мягких, зеленовато-розовых и голубовато-охристых тонах. Растрелли всегда любовался работами Матвеева, его летучими красками, и ему казалось, что большое сердце мастера ослепительно освещает его картины изнутри. С потолков и стен низвергался поток цвета, словно с самих небес.
Расстрели отлично понимал, что в Андрее Матвееве все было слито воедино — сердце и ум, тело и душа. Без этой слитности нет озарения. А тут все это жило, зыбилось, роскошно расцветало, рвалось в горние выси. Жило и не уживалось…
Глава первая
Живые токи молодости
озки, кареты, потные лошади, тяжело груженные мебелью подводы. Это царский поезд Петра подъезжает к Парижу. Еще в Кале щеголеватый, вежливый и предупредительный маршал Нель встречает русского царя. Он предлагает ему свою карету. А Петр упрямо твердит, что ему не пристало сидеть на подушках, он любит двуколку. Повсюду ищут ее, но найти не могут. Царь злится, торопит.
Булонь, Амьен, Бове царский поезд проезжает без остановок. Русского царя везде жаждут принимать с почестями. Но ни обеды, ни иллюминации, ни фейерверки в его честь не трогают Петра. Наконец ему находят двуколку.
Хитрые глазки Ягужинского загораются. Он подмигивает царю: расстарались французы, нашли наконец то, что надо.
Петр раскуривает трубку, задумчиво смотрит на возок.
— Двуколка — ни к черту! — говорит царь. — Но здесь не Россия, сойдет и такая.
Он приказывает снять кузов своей двуколки и поставить его на французские каретные дроги. Лично помогает каретникам. И, довольный, потирает руки.
— Вот теперь ладно! Можно ехать дальше. Ну, тетеря, давай, пошел! — орет он на кучера и тяжело прыгает на жесткое сиденье.