Литмир - Электронная Библиотека

Надо сказать, вместо радости, какой можно бы ожидать – Александр, возвращаясь, испытывал грусть. Одиночество, что ожидало его, вдруг встало во весь рост – и не показалось вовсе заманчивым. Он не терпел одиночества. Раздражался, бывало, когда ему мешали, – и порой мечтал о нем, лежа в постели и сочиняя, – но предпочитал иметь возможность в любую минуту выйти из него. Так было в Одессе, в Петербурге… и всюду. Он вдруг понял, что всегда тянулся к семье – даже такой нелепой, как его… (Встреча с семьей Раевских тоже сделала свое дело.) Он не любил – быть нелюбимым сыном.

Воротясь домой, он прошел к себе и закрылся в своей комнате. Он не хотел присутствовать при сборах. Лег на кровать ничком и натянул одеяло на голову. Благо, было прохладно… Все уходит. Все уходят. Разъезжаются. Дальше унылая зима в холодной пустоте деревни. Из Одессы писем нет – и не будет. Кто ты такой – чтоб она писала тебе или думала о тебе? Люстдорф остался ручейком, исчезнувшим в степи.

В комнату постучали – он отозвался не сразу. Вошла мать, она редко, признаться, навещала его в его комнате. Раза два или три… Он приподнялся навстречу. Мать была не в чепце, узкий платок, подобие шарфика – стягивал ей лоб. Это было элегантно.

– Мы уезжаем, – сказала она и вдруг пересела – с кресла к нему на кровать.

– Я знаю, – сказал сын.

– Я убедила отца. Не могу сказать, чтоб это было легко! (Хмыкнула, впрочем, невесело, ничего веселого!)

Он взял ее руку, поцеловал.

– Не думай, что я не страдаю вовсе – что все так сложилось у тебя!

– Я понимаю, – сказал сын.

– Может – да не совсем!.. Ты всегда немного страшил меня – своей одинокостью, – сказала она. – Дичок какой-то! И я не знала порой, как к тебе подойти. Но я – мать, и ты мне дорог. (Вздохнула.) Я тоже… была всегда одинока. И ты это тоже не понимал.

– Я люблю вас, maman! – сказал он.

– Но ты не слишком сердись на него – он тоже одинокий человек!

– Я не сержусь, – или, вы правы – не слишком. Я всегда гордился вами… вашей красотой!

– Да брось! Что – красота? Не смеши! Только то, что порой тешит тщеславие. Ты еще поймешь!.. Это то, что исчезает быстрей всего и приносит радости менее всего!

Он поднял голову. В ее глазах стояли слезы. Немного, не слишком… Но для светской женщины – в самый раз. Впервые, может, в его жизни она плакала об нем – теперь это точно относилось к нему. И нелюбимый сын ощутил это сердцем. Под сердцем. Он снова поцеловал ей руку. У самого глаза на мокром месте…

– Я буду скучать по вас! – сказал он.

– Я знаю, – кивнула мать. – Я знаю… – Арина остается с тобой. Мы так решили с отцом. – И вышла. Аккуратно прикрыв за собою дверь.

Потом пришла Ольга и проплакала остаток вечера. Вот уж кто умел плакать самозабвенно! Пришлось отдать ей три носовых платка. Ей не хотелось уезжать. Ей не хотелось оставаться (в деревне). Ей хотелось замуж. Удачно. А потом… Чтоб были стихи брата, веселый круг – простых понятных молодых людей… чтоб танцевали… но чтоб к тому ж обязательно говорили о высоком. (Она все-таки была сестра Пушкина!) А теперь предвкушала с отвращением… что будет вновь – большая, вечно неприбранная квартира… и вечные разговоры о том, как мало денег и как их не торопятся присылать из имений. Болдино, Михайловское… И Михайловское снова станет лишь одним из названий: местом, откуда управитель не шлет денег. И таких приятельниц, как в Тригорском – почти подруг – у нее больше не будет. (Там уж точно не будет, в Петербурге!) Выйти бы одной из них замуж за Александра! Она перебрала мысленно всех тригорских дев – навскидку, немало, – остановилась на Аннет: вот бы славно! Он был бы счастлив – ее брат, Аннет любила б его и никогда б не изменяла, это точно! И ей самой – Ольге – было б легко с Аннет как с невесткой. Но Аннет – не для него, ему будет скучно с ней. И впрямь – в ней какая-то излишняя правильность, все по полочкам. А брат – не виноват, он такой уродился – весь неправильный по природе! Ох-ти!.. И вздыхала. И плакала, и вытирала платочком слезы – и он искал в беспорядке полусломанного шкафа – еще хоть один платок для нее. Нашел – где-то среди тетрадей «Онегина». Как он здесь очутился? (Этот вечный беспорядок в доме!) На вот! На!.. И отирал ее слезы сам, и сам готов был разрыдаться.

Через день все уезжали. Карета и три возка расположились полукольцом со стороны парка. Он вспомнил, как он сам, несколько времени назад – лихо подъехал к дому, с этой стороны. И все высыпали ему навстречу. Тогда было начало, теперь конец? Он тосковал.

Он вышел к бричкам – весь мрачный, в темном старом плаще… И глядел исподлобья уныло – как все кончается. Семья, дом… И как maman и Ольга прощаются с дворовыми. С некоторыми – с бабами – целовались. (И это тоже было – крепостное право!) Все крестились и крестили друг дружку: – Приезжайте! Приезжайте! Когда-то свидимся!.. – Арина была один сплошной крест – только и взмахивала перстами и плакала без остановки. В деревне – это высший миг, когда плачут. (Потому здесь так любят – рождения, свадьбы, похороны, разлуки! Одна Русь, пожалуй, в мире вникнуть смогла в эту вечную печаль всемирной жизни! И, слава Богу, на селе слез не занимать – ручьями текут. Ливмя…) Бабы отирали подолами лица и снова ревели.

– Ты присмотри тут за ним! – сказал Арине строго Сергей Львович. – А то скиснет совсем. Сопьется! – не дай Бог!

– Да вы уж не сумлевайтесь! – сквозь слез сказала Арина, – впрочем, не без ехидства. Мать притянула кудрявую темную копну сына, поцеловала в лоб и перекрестила голову. Впрочем, в голове и таились все опасности. Она-то это знала.

Отец подал руку остраненно… – Подумай над всем, что произошло! – сказал наставительно, и, понизив тон: – И завиральные идеи эти – брось!..

Сын пожал холодную высокомерную руку.

– Привет всем! – сказал он, чуть не выдавив из себя… – Жуковскому, Карамзиным… Скажите – жду новых томов!

– Скажем, скажем! Непременно скажем! – засуетился вдруг отец. – И Екатерине Андревне передам твой привет! – Он снова был сам собой – на высоте и говорил с сыном о возвышенном. Как положено родителю. Он сызнова был приятелем Карамзина, родней по духу Жуковского, Вяземского… Их много связывало с сыном. – Пиши, не ленись! – добавил он на всякий случай почти интимно. Кто как не он, отец, обязан быть в курсе литературных интересов сына?

Ольга подошла неловко, уронила головку к нему на грудь. Он обнял ее – и поднял – она заболтала ногами в воздухе.

– Береги себя! – шептала она. – Береги!..

– Ольга, Ольга! Это уж вовсе не комильфо! – попенял Сергей Львович.

– Оставьте их в покое! Она сестра ему! – буркнула Надежда Осиповна и села в карету.

Все отъезжающие уселись в карету, а возки дернулись – готовые тронуться за ней.

– Приезжайте снова! – махали дружно дворовые. – Приезжайте!

Потом… все покатилось по кругу – круг сомкнулся и разомкнулся, и все стало двигаться, удаляться, исчезать. И пропало из виду… Люстдорф, Люстдорф! Александр бессмысленно смотрел вслед.

Он остался один…

Он вернулся в дом и снова стал знакомиться с ним – как сначала. Дом, который покинули люди, уже не совсем тот, что прежде. «Онегин шкафы отворил: – В одном нашел тетрадь расхода, – В другом наливок целый строй… – И календарь осьмого года…» – Он прошелся по комнатам, открывая и закрывая шкафы. Пустота…. Дом вдруг постарел – на десятки лет. Он вновь отошел к Ганнибалам, и Пушкиных здесь не ночевало. «Он в том покое поселился – Где деревенский старожил – Лет сорок с ключницей бранился, – В окно смотрел и мух давил…« Кой-где валялись еще оставленные вещи – те, что решили не брать в последний момент. Скоро Арина с девками приберет все – и все. Он подобрал с полу Ольгину заколку для волос и долго вертел в руках. На спинке кресла лежал перекинут материнский платок – мигренный. Он столько раз видел его на голове у матери, что теперь, валявшийся просто в креслах, он внушал суеверное чувство – почти страх: отнятой головы. Вещи долговечней людей – их памяти, их усилий. Он сказал вслух, себе: «Одиночество мое совершенно, праздность торжественна…» Если честно – он совершенно не представлял – куда себя деть. Мир запахнул на нем этот плащ – и взял на застежку. И оставалось только… что оставалось?

44
{"b":"56015","o":1}