– Мог бы, все-таки, явить больше внимания – к тем, кто… – отец хотел сказать: «к тем, кто его кормит». Но побрезговал: как-никак, старший сын! – обвел глазами всех и договорил: –…к тем, кто его окружает!
…Он впрямь избегал домашних. С утра в полях, на коне – мокрые поляны, проселочные дороги, где под ветром влажные листья охапками осыпают тебя вместе с ворохом капель вчерашнего дождя. В дороге он вдосталь беседовал сам с собой или с теми, кто в мыслях попадался ему под руку. Здесь он был волен. Здесь слова бежали, как строки, и персонажи возникали, как на театре.
Он понял, что почти что забросил «Онегина». Больше месяца. С Люстдорфа? чуть больше? А я, любя, был глух и нем… С того дня, как тучи сгустились над ним – еще в Одессе. Письмо Татьяны так и оставалось видением. Не облаченным в словесную ткань. Хотя были уже последующие строки… Столь обрадовавшая его, с месяц назад во Пскове, мысль – Любовь-Бог (для Татьяны), послание – молитва – теперь казалась незначащей, во всяком случае – никуда не вела. Письмо барышни, к тому же семнадцатилетней, к тому же – влюбленной… Нечто мечтательное и элегическое. Тут нужен Баратынский – не он!
Два письма. Одно сожжено, другое не написано. Скажи, которая Татьяна?.. На это и он сам вряд ли мог ответить себе.
Послание EW было из Белой Церкви, где она находилась с семьей. Как все любящие, он прочел его медленно и пристрастно – как путник в чужом и диком лесу – ловящий на слух всякие шорохи и стуки: пугающие? обнадеживающие?.. Подпись смазана – в виде неразборчивой монограммы. (А чего он хотел?) Т. – Татьяна, Л. –Люстдорф… «…тревожит память… готова воспарить… но обязательства…» – м-гу… спасибо и на том!.. (Кстати, это Раевский придумал звать ее Татьяной – в целях конспирации! Он же не представлял – кто была Татьяна на самом деле?)
Ожидание в любви всегда больше получаемого. Письмо не утолило жажду. (Он даже вышел в темную гостиную, ища кувшин с арининой брусничной водой – и правда, пересохло горло – и что-то бормотал про себя.) Нет, не мог же он винить ее в том, что письму недоставало нежности и открытых признаний? Она и так должна была набраться смелости – отправляя его. Надо быть благодарну. Все – между строк – но и между строк чего-то недоставало…
«Как вспомню, что там не будет вас…» Он цеплялся за эти блестки истинного чувства (как ему казалось) и старался наделить их чем-то большим… Женщина – или силуэт женщины? Мерцание словес. Он тонул в этом мерцании.
Сжечь письмо? Она с ума сошла! Оно все еще пахнет ею! Тут он лгал себе. Письмо добиралось долго, на почту попало с оказией – кажется, в Харькове. Штемпель. (Кто-то ехал? Или послала слугу?..) И пахло уже только почтовыми трактами и сургучными пакетами. «Занята семьей и домом…» – Дольше других, когда листки сворачивались уже (два листка) – в огне держались эти слова! Весьма утешительно. Влюбленный в замужнюю женщину всегда невольно радуется, узнавая, что она много занимается семьей и домом. Все меньше шансов на еще какую-то случайную встречу. (А муж – не в счет, как всегда, муж не в счет!)
Да-да, все правильно! И «время вылечивает все» (кто не знает?), и «одино чество может принесть пользу важнейшую… на поприще…» Бывают такие тексты и диалоги, в которых все правильно, только… Говорить это должен был кто-то другой. Кто угодно – ты сам себе – только не она!
– Кто ей внушал – и эту нежность – И слов любезную небрежность?.. Нежности не было в письме. Что угодно – любезность – только не нежность! Он вдруг ощутил это явственно. – Кто ей внушал – и эту нежность – И слов любезную небрежность… – Я не могу понять… – Разумеется, Татьяна пишет письмо по-французски. А автор только:…но вот – Неполный, слабый перевод, – С живой картины – список бледный…
…Что-то, все же, еще брезжило в нем. Что-то двигалось – как лодка: от одного берега к другому – незнакомому. Он сознавал, что начал роман спустя рукава, заряжен случайным впечатлением. По наполеоновскому принципу: «Ввяжемся в бой – а там посмотрим!» Он помнил хорошо, как родились первые строки и имя героя. Поклонник неги праздной… Негин! О, Негин, добрый мой приятель! И вдруг, как удар, как судорога в локте: Онегин! Онегин!..: «Как Чильд-Гарольд, угрюмый, томный – В гостиных появлялся он…» Он даже поддразнивал читателя. Он никогда не боялся, что скажут – «Ну, это – Чильд-Гарольд!» – сиречь, подражанье. Или: «Это – «Адольф»! (Бенжамен Констан). Пусть говорят! Как всякий истинно пишущий он знал, что все на свете уже было (написано), и дело только в словах. Он верил в свои слова, и что, раньше или позже, они его выведут к чему-то своему, сугубо независимому.
Средь библиотеки Тригорского – разрозненные томы из библиотеки чертей – в огромном шкафу, в два ряда, попробуй сыщи что-нибудь путное, – он нечаянно обнаружил «Валери» Криднерши, как он называл – Юлии Крюденер, оба томика – забрал домой и стал перечитывать. Он знал это, конечно, еще в Лицее – когда все читали, что ни попадя… «Между тем, когда я впервые ее увидел – Валери – она не показалась мне красивой. Она очень бледна: контраст, который составляет ее веселость, даже ребяческая ветреность, и лицо с печатью чувствительности и серьезности…» – Откуда у этой немки или лифляндки такой французский? Впрочем… у нее были хорошие учителя, говорят, даже сам Шатобриан… Странно, что столь пленительная (по рассказам) женщина и писательница становится вдруг религиозной кликушей! Кажется, она пыталась соблазнить в католичество самого императора Александра. В итоге он выслал ее из Петербурга – по наущению этого Савонаролы – Фотия. Еще один православный святой! Мистики придворное кривлянье…
– Вам, государь, не повезло со страной! Ваши рыцарские замашки требовали Швейцарии. Или хотя бы – Люксембурга. Почему б вам было не получить в правление Швейцарию? Я не говорю – Францию, это опасно!
…как лицейский – он хорошо помнил царя. Лицеисты часто встречали его в Екатерининском парке: он прогуливался один – или с кем-то из придворных. Но почти никогда с супругой – Елизаветой Алексеевной. Мягкие черты и рассеянный взор… пожалуй, слишком мягкие – м-м… недостаток воли? Он не производил впечатление счастливого человека.
…Слабо эгоистическое лицо. Как он смог противустоять Бонапарту?
(Перед тем почему-то возникла физиономия конюха. Тот талдычил свое: «Почему нельзя? Обязательно можно!» Ленивая балда!)
– А-а! – молвил царь. – Это ты? Ты, говорят, пишешь неплохие стихи!
Александр поклонился в скромном замешательстве.
Кроме Фотия, говорят, там вертится еще какая-то графиня Орлова. (Из тех самых Орловых?). Это она свела царя с Фотием. Интересно бы увидеть эту кликушу нагой. Должно быть, совсем холодное тело. Жопа в пупырышках. Холодное тело, беззвучное тело!..
Александр Павлович был хорошим собеседником…
– Это ты написал оду «Свобода»?
– Я. От дурных стихов не отказываюсь, надеясь на… а от хороших, при зна юсь, и силы нет отказываться! Слабость непозволительная!
Сквозь темные призмы уцелевших листьев пестрело сырое небо. Осеннее небо в России спускается почти до земли – такое большое, такое печальное. Хотелось тепла. Причудливой новизны горных кряжей. Где каждый поворот сулит неожиданное… И моря, моря! Чтобы волны у ног, волны у ног! (У чьих?)
С Криднершей они разминулись в Крыму. Спустя три года – Скитаясь в той же стороне… Она приехала в Крым, он слышал – года на три позже его. И умерла где-то в Кореизе – в начале уже этого года. Во втором томе книги он нашел чью-то надпись: «Мадемуазель Ольге Алексеевой. Увы, одно мгновение, одно единственное мгновение… всемогущий Бог, для которого нет невозможного; это мгновение было так прекрасно, так мимолетно… Чудная вспышка, озарившая жизнь, как волшебство…» Кто это писал, кому? Кто-то. Который тоже любил! Он отчеркнул ногтем то место в книге, когда в Венеции, на мосту Риальто, граф М. – муж Валери – при де-Линаре выражает свой восторг перед какой-то женщиной, тем самым как бы сомневаясь – в красоте своей жены. «Ну, да… Валери молода, у нее живая физиономия, но ее никогда не заметят!» И де-Линар страдает от этого. Прекрасно! И как натурально! «О, Валери! Насколько больше любил бы я тебя!» – Вот это – это самое!