Возница не взглянул в его сторону – и не показал ни жестом, что видел его: всего два часа тому… Александр глядел вслед. Коляска, удаляясь, покачивалась, как бедра. Черная овечка исчезла среди стад.
Вернувшись в дом, он рухнул на постель – в чем был, одетый, даже не попросил прийти служанку и прибрать в комнате. Кстати, вынести урыльник, почти полный, – Александр сам резко задвинул его под кровать – неаккуратно, едва не расплескал.
Он лежал на постели, не думая ни о чем – без желаний, без надежд, не смеясь, не плача… В комнате пахло духами, любовью, мочой… Он улыбнулся. Он понял, ему приятно, что ее урыльник – еще здесь… под кроватью – под самой его спиной. Запах близости… Ему было хорошо – и даже от этого.
Наутро он оставлял Люстдорф. Немцы-хозяева долго кланялись, пряча деньги в резной ящичек на высоком комоде. Он отдал все, что было…
С ней они больше не увиделись, конечно. Через день княгиня Вера собирала его в путь – и была грустна. Слуга укладывался, а они командовали им по очереди. И почему-то старались не глядеть друг на друга. Словно знали, что виноваты… (В чем?) А Раевский Александр, его друг – который, кстати, некогда и представил его госпоже наместнице, – присутствуя при сборах (тоже через день, но уже в отсутствие княгини Веры), – усмехнулся ему в спину и спросил, как будто, между прочим:
– Ну-с! У вас по-моему, есть основания быть не столь мрачну при отъезде?.. Вы утешены хоть малость?..
Александр весь сжался и бормотал несуразное. Он тупо соображал на ходу: откуда? что? когда?..
– Не бойся, – сказал Раевский, одарив его из-под очков жесткой улыбкой демона. – Они всегда так переходили – с «ты на «вы», с «вы» на «ты»… – Я же – не милорд Воронцов… вы мне не доверяете? Ну, Александр, дорогой, не дуйтесь – вы мне не нравитесь! Я просто так спросил! Если тебе уезжать – это вовсе не значит, что мы перестаем быть друзьями!..
«Итак, я жил тогда в Одессе…» Еще через день он уже ехал на Псковщину.
VI
…И вдобавок оказалось – приехал не так! (На Руси так принято, что в ней, по недостатку законов – все, наделенные хоть какой-то властью, норовят вводить свои, – и вполне искренне удивляются, ежли кто-то сих законов не знает или не исполняет!) Прошло немного дней по приезде, и губернатор псковский барон фон-Адеркас прислал грозную бумагу в Михайловское, в которой выказывалось возмущение, что ссыльный (отставной) 10-го класса Пушкин А. С., прежде, чем затвориться в деревне, не заехал к нему во Псков. Зачем? Среди распоряжений, письменных и устных, полученных им в Одессе при отъезде – вроде, ничего такого не значилось. Александр был огорчен и не скрывал. Не хватало еще одного доноса – чтоб быть послану, куда подале… С получением бумаги в доме воцарилось беспокойство и мрачное томление. Странней всех вел себя отец. Он вообще был странный человек и в некоторые минуты являл неожиданные черты. Так сейчас в него вселилась смелость. – Он ходил по дому, загадочно улыбаясь, и выражал всем видом, что, как глава семьи, принимает на себя ответственность в сложившихся обстоятельствах. Иногда он напевал под нос что-то вроде: «Противен мне род Пушкиных мятежный!..» – на мотив «Фрейшюца» – или еще какой-нибудь оперы. Александру он сказал прилюдно, что, как дворянин древнего роду, несомненно сыщет в себе силы защитить родного сына. – Вообще-то, Борис Антонович слывет, как порядочный человек! – говорил он вдруг успокоительно – верный обыкновению именовать высоких особ по имени-отчеству для-ради мысленного сужения дистанции… А Надежду Осиповну, мать, эта его нежданная храбрость всегда пугала. Она начинала вспоминать свои вины, и… хотя их, признаться, было не много… Храбрея, муж становился красив – породистой красотой стареющего льва, который вполне мог еще… Он был как раз в том развитии, физическом и нравственном. Кстати, его брат родной – Базиль, известный поэт, в свое время, развелся и сменил жену на дворовую девку! Обычно, средь таких мыслей – Надежда Осиповна старалась меньше мелькать по дому в старом капоре и с повязкой на лбу (вечная мигрень) и в засаленном халате; затворялась у себя и начинала терпеливо разглаживать морщинки перед зеркалом. Ольга страдала, смотрела мрачно – и после обеда сбежала в Тригорское – поплакать с подружками. Лев бродил в одиночестве, временами задумывался – но потом улыбался чему-то и насвистывал: он был молод, девки были в полях – и делать ему было решительно нечего.
В общем… на следующий день или через день от силы – возок, запряженный тремя чалыми небойкими михайловскими лошадками, катил по дороге на Псков. Ехали двое – отец и сын. Верх был отнят, светило солнце. Пахло догорающим или уже перегорающим летом… Дорога бежала полями, в которых шла вовсю уборка, лугами, где свирепствовал сенокос и рядами передвигались косцы, словно воинская цепь – свистели свежезаточенные косы, и крепконогие девки в цветных прожженных солнцем платках лихо скирдовали сено, подоткнувши юбки и светя на дорогу необъятными молочными ляжками (почти не загоревшими); косари застывали порой – вослед барской повозке, вздевая в небо косы: древко – в землю, лезвие над головой – картинная рама живописи, какая возникнет в России уже после Александра и его непрочного века – малые голландцы избяной деревенской Руси… вдоль яблоневых садов, сбегавших в деревнях прямо к дороге, и россыпей яблок – розовато-красных, налитых псковских яблок – свисавших, переваливаясь через редкозубые, покосившиеся, серые заборы, похожие на китайскую стену, которая, как известно, славилась своей недостроенностью: где есть, где и нет; где повален забор – а где – никогда не было. (Тогда спрашиваешь невольно – зачем?) Потом въезжаешь в лес – и выезжаешь из леса, и кони храпят, ощущая, как люди, тревожное дыхание дебрей и снов… Леса – необыкновенно разнообразны по составу дерев: хвойный север перекрещивается чуть не с югом, во всяком разе – с юго-западом; мрачное сплетение узловатых ветвей, на каждом шагу являющее человеческие лики (лес, лешие), языческую дикость потопленных некогда русских богов… чащобы, манящие вглубь, в тесноту – суля встречу с бесами или с бабой-ягой, или с обыденными волками… тут, в сущности, начинаешь понимать, почему – именно здесь, в этих краях, на смену висложопому Пану или тоже деревенскому, бесстыжему и грубому, но все ж, с театральным изыском, аттическому Дионису (козья шкура на плечах – в зубах нежная виноградная гроздь) – пришли лешие и бабы-яги, простаки и плебеи – не взять в толк: то ли люди, то ли животные, то ли – и те, и другие вместе. Лары и пенаты, лары и пенаты – домашние боги.
Александр любил дорогу, и, вроде, привык к ней – слава Богу, успел проездиться по России, и, вместе с тем, дорога нагоняла непонятную грусть… Он сам не знал – почему. Вот это, на повороте, лицо крестьянина – неужели он больше не увидит его?.. Спросим – зачем?.. а с другой стороны… Это было как бы самой жизнью, ее промельком – и исчезновением. Его всегда смущала нищета вокруг. После южных краев – мазанок, беленых и светлых, во всяком случае, снаружи, после аккуратных ухоженных домиков немцев-колонистов и цветных, хотя и драных цыганских шатров, родина на каждом шагу обдавала нищетой и затхлостью. И какая-то бесцветность… В цветное, хотя и поблекшее уже, пиршество лета – вплеталось унылое серое человеческое жилье, серые заборы, серые лица и серые одежды. (Почему у девок в деревне почти не загорают ноги?)
Печальная страна! Он это ощущал уже в третий раз – в 17-м, когда впервые появился здесь после Лицея, – и в 19-м… когда приехал сюда один без родных и понял, что начался его путь по Руси. А теперь вот – сейчас…
Возок был узким – о двух скамьях, и отец и сын тряслись в нем визави – и оба старательно делали вид, что причина поездки их мало занимает.
– Но ты не волнуйся так уж!.. – кивнул отец ободряюще. Александр улыбнулся рассеянно. Его телега жизни сейчас катила под уклон, и он не хотел скрывать от себя сей мысли. Прекрасная нежная женщина лежала перед ним – он улыбался ей, как сказке, и знал, что она стоит того, что случилось после… Он, правда, больше, верно, не увидит ее… Хотя… кто знает? Надежда умирала, но хотела жить.