— Эвон какие удалые! Хлеб-то ешо на корню без малого, а они там: без утайки! Умники, разумники!
— Это ни к чему, што на корню. Вы такие издашны, вы своего не пропустите; ямы-то, поди, позапрошлогодние в исправности?
Язвительный голос в темноте хлещет остро, берет за живое. Мужики бурлят, некоторые встают со ступеней, оборачиваются на голос, шумят:
— Ямы-ы!.. Ты ямами не попрекай!
— Колды нужно было, так и по ямам прятали. Сам, поди, тоже прятал!
— Обязательно! Куды больше?! Он не хуже других...
— Я против закону никогда не перечил...
— Конечно! Ты — известный праведник!..
— Оттого и в волость к камунистам шляешься... Чтоб, значит, поближе к начальству.
Председатель кряхтит, отхаркивается, покрывая перебранку, кричит:
— Мужики! Ребята! Да не гыркайте вы!.. Чо, на самом деле, орете? Рази мужик неправду толкует?.. Прятали — это раз. Ну, и есть опасенье, чтоб и нонче не прятали... Конечно, было бы вам упрежденье, а там как хотите...
— Слыхали!.. Ладно!
— Когда ешо будет. Надоест, поди, об этом глотки драть...
Опять стелется молчание. Густой пахучий вечер молчит. Здешнее молчание тонет в ясности и покое вечера.
Перед тем, как расходиться мужикам, Егор Никанорыч, председатель, мимоходом роняет:
— Тут ешо Ксения Коненкина жалобилась. Находит для себя обиду в пае...
— Какая ешо обида? — снова вспыхивают мужики.
— Как обчество выделило, так, значит, и ладно.
— Она незнамо где шлялась кою пору, а земле, рази, пустовать?
— Об чем разговор: дадено ей по положенью, ну и нечего мир мутить!
— Да это я так, к примеру, — вяло успокаивает Егор Никанорыч. — Конечно, как обчество положило, менять не будем... Только, пожалуй, пойдет она в волость, а то, может, и до городу дотакнется...
— Ну и пушай!..
— Ее дело!..
16.
К крёстной, к Анне Васильевне, на огороде подходит Потаповна, черная прямая старуха, опирается на изгородь, говорит:
— Чего это, Васильевна, Ксёнка твоя, чай, полным хозяйством обзаводится?
— Не пойму я, — недоумевает крёстная, — об чем ты толкуешь?
— Кака ты непонятливая, — морщит усмешкой изборожденное старостью темное лицо свое Потаповна. — Парня-то приблудящего совсем к себе прикрутила, говорю, аль на время?
Брови у крёстной сбегаются, вздрагивают гневно губы:
— Побойся ты бога-то, Потаповна? Чего говоришь?..
— А я что говорю? — удивляется старуха и прячет хитрость в выцветших глазах. — Что люди, то и я!
— Да и люди зря треплют языками... Павел у нас работник, человек временный. Сегодня поработал, а завтра, глядишь, и нету его.
— Ну, давай бог, давай бог! — смиренно вздыхает Потаповна и отлипает от изгороди, уходит.
Крёстная Арина Васильевна смотрит ей вслед, крутит головой и вздыхает.
Но она подавляет вздохи и уходит в неотложную, не ждущую работу.
А вечером, когда сон готовит свое мягкое бездонное ложе, когда Павел после ужина уходит на поветь, крёстная не укладывается на своей лежанке, снова вздыхает и тихо окликает Ксению:
— Слышь, Ксена, что люди-то стали болтать?
Ксения, сбросив с себя исподницу, в одной розовой рубахе, теплым пятном мерцая в полутьме, быстро оборачивается, настораживается:
— Об чем?
— Об тебе, девка... Давеча Потаповна про тебя с Павлом наветки сплетала. Судят, говорит, люди про вас дурное...
— Людям рта не заткнешь! — зло говорит Ксения и в голосе ее холод. — Люди всякое могут наплести.
— Я и то толкую! — подхватывает крёстная. — Языки-то долгие... Только... — крёстнин голос делается вкрадчивей и глуше: — ты ба, Ксена, ежели што, поопасилась...
Ксения молчит, потом сухо, невесело смеется:
— Эх, крёстная!.. Ну, ладно...
Устало, протяжно вздыхая, Арина Васильевна укладывает кости на покой. Ксения садится на постель, обхватывает колено руками, сцепляет пальцы. Застывает без сна.
Ночь плывет мягкая, сосредоточенная, неторопливая. Сквозь щели в ставнях вливаются в душную избу серебряные нити. Вливаются и тают в рыхлой тьме. По стенам, по потолку мелкие шорохи и трески. И, покрывая их, мерный негромкий храп спящей Арины Васильевны.
Ксения застывает, кутается во тьму; в сонной тревоге избы, сцепив пальцы на теплом колене, холодеет и борется с мыслями.
И мимо многих горячих и тревожащих мыслей своих проносится мысль о бабьем одиночестве своем, о невыплаканных слезах, об обидах, которые еще будут.
В рыхлой тьме полнее тают вползающие через щели ставней тонкие светы; рыхлая тьма светлеет: ночь проползла ровный и отмеренный путь свой и повернула к рассвету.
Ксения выпрямляется, потягивается всем телом и ложится на постель, чтоб урвать кусочек ночи и сомкнуть не надолго глаза.
Утро встречает ее, как всегда, крепкой, сильной, готовой к жаркому, томливому труду.
Утром, еще покуда не пришел к завтраку Павел, она говорит крёстной:
— Я, крёстная, так думаю: сама я себе хозяйка! Своей волей живу. Пущай люди свои беды расхлебывают, я сама со своей управлюсь!..
Арина Васильевна молчит. В ее глазах испуг и неодобрение.
17.
Мимо верхнееланских полей, мимо бурых, зеленых, черных и золотых лоскутов земли дорога ведет в волость, в деревню Острог.
Летняя дорога пустынна. Летним зноем прибитая, лежит спокойно дорожная пыль.
На полях разноцветными пятнами движутся люди. На полях неустанно и скоро кипит работа. И когда на свороте дороги вырастает облако пыли и из облака этого выносится тарахтенье телеги, люди с косами, с серпами, люди у борон, с тучами мошки над головами на мгновенье приостанавливают работу, оборачиваются в сторону ожившей дороги и глядят.
Усталая мухортая лошадь тащит телегу, на которой вразвалку полулежит мохнатый, бородатый мужик. Лошадью правит мальчонка в картузе, картуз мальчонке налезает на глаза, мальчонка грязной рукой все время поправляет его и по-взрослому, солидно и строго, покрикивает на лошадь.
Лохматый мужик навеселе, завидя поля, людей на полях, кладет тяжелую руку на детское плечо и кричит:
— Стой!
Мальчонка натягивает вожжи, останавливает лошадь и поправляет картуз.
Вылезая из телеги, мужик опускает на землю ноги, обутые в старые рыжие солдатские башмаки с истрепанными обмотками, и ухватывается тяжело одною рукою за передок. На земле мужик стоит не твердо и когда идет к ближайшим, приостановившим работу людям, то пошатывается и прихрамывает: пошатывается оттого, что выпил, хромает потому, что одна нога — правая — слегка согнута в колене.
— Здорово, пахари, работнички! — кричит он весело и озорно: — Потеете?!..
Подошедшие к дороге, разглядев приезжего, махают руками и насмешливо отвечают:
— Здравствуй, здравствуй!
— Это опять, значит, ты, Архип?
— Снова чертомелешь?.. В самую, что есть, рабочую пору гулянку заводишь?..
И люди уходят обратно на поля, к серпам, к лошадям, к работе.
Архип глядит на них, смеется. Широкое лицо, заросшее грязной бородою, кривится от смеха, белые зубы молодо блестят, пряди грязных курчавых волос сбегают и дрожат на морщинистом темном лбу.
— Хлебушко жнете? — кричит он полям и людям. — Землю-кормилицу зорите?! Ладно, пожалуйста, с полным удовольствием! Жарьте!.. Жарьте, елки-палки!
Люди возвращаются к работе, люди не слушают лохматого, хромого мужика. Мальчонка налаживает замызганную рваную шлею на лошади и все поправляет картуз.
Архип умолкает на мгновенье, смех тает на его лице, изумленная обида растягивает его губы и кривит их.
— Молчите?! — горестно изумляется он и широко взмахивает руками. — Вам Архип Степаныч Ерохин, партизан пострадавший, привет делает, а вы морды сытые воротите? А?!.
Мальчонка залезает в телегу и деловито прерывает мужика:
— Едем, чо-ли, тятька?
Архип поворачивает к нему огорченное лицо и вежливо и просительно говорит: