Ксения брякает ведрами у воды и носит ее в натопленную баню. Ксения не во-время топит баню: крёстная с утра занемогла, разломило ее старые кости, стонет, жалуется:
— Попарить бы спинку-то, Ксена!.. Бать облегчало бы мне!..
Урвав золотое время у работы, Ксения облаживает баню.
Зачерпнув ведром воду, замедлилась она у речки, опустила, поставила ведра возле себя, выпрямилась. Глядит на речку, на красивый яр заречный, на темный борок и высящийся над ним круглый хребет.
Глядит и считает:
Сколько лет тому прошлу, как вот в этом борке, разбуженные земляной, внезапной грозою, сосны трещали ветвями, скрипели, вздрагивали, и над их шапками встревожными плыл беспокойно, клочьями, остро и чадно пахнувший дым? Сколько лет прошло?
В деревне искали дезертиров. Трое были застигнуты врасплох. Не жданно-не гаданно пришли солдаты, зашарили по избам, по дворам, по поветям. Трое разными дорогами кинулись бежать. Один заскочил в Ксеньин двор, заметался, обезумел, ослаб. Шинель с медными пуговицами (на пуговицах львы) мешала ему, он бросил ее возле амбара. Он без толку кидался по углам.
Ксения вышла к нему, охнула, услыхав шум на деревне, выстрелы, сшибла с ног перепуганную крёстную, кинулась в избу. Из избы выбежала с ворохом тряпья в руках.
— Переоблокайся!.. Скорее!..
Сама помогла тому, опаленному опасностью, переодеться в свое платье, сама вытолкала его задами, огородами к баням, к броду. И он, непривычно путаясь коленями в широкой, увесистой юбке, побежал по тропинке.
Были крики позади, во дворах; рвали внезапным хлестом воздух винтовочные выстрелы. Был шум тревоги и смятенья. Бежали по дворам, шарили, искали. В Ксеньином дворе наткнулись на брошенную шинель, накинулись на старуху крёстную, досмерти напугали ее допросом и криком. На огороде застигли Ксению, грубо и зло приволокли ее на двор. А на дворе многолюдье, солдаты, начальство. Кричали на Ксенью, грозили ей. Молчала она. Коротко сказала, что ничего не знает, ничего не ведает.
А пока кричали и допрашивали, где-то хлестали выстрелы, и после короткой тишины над хребтами, над рекою покатился гул. Гул этот рос со стороны огородов, он приближался и из неясных сплошных возгласов вырвался отчетливый и ясный крик:
— Поймали!..
Во двор вкатилась толпа. Впереди толпы окровавленный, обессиленный, смешной и неуклюжий, в бабьем, Ксеньином платье, беглец...
...Ксения со вздохом наклоняется к ведрам, легко берет их, легко несет к бане. Возле черной двери останавливается и смотрит на тропинку.
Вот по этой тропинке, по этой самой дороге...
14.
Белая Река извилась по лугам, обставилась кое-где тальниками. К тальникам, под которыми стелются густые лохмы дымов, у дымокуров, в обеденный перерыв, сложив косы и разминая на умятой траве ноющие руки и сведенные работою спины, на отдых ложатся косцы.
С ближайших паев приходят к общему дыму, к общей прохладе соседи. Развязывают свои узелки, расставляют свои туесы; трапезуют.
Ребята уходят за тальники, быстро сбрасывают с себя одежды и шумно бултыхаются в воду. С плеском потревоженной воды мешаются громкие крики и звонкие всплески веселого смеха.
Ксения раскладывает на суровом полотенце на-двое порушенные шаньги и встряхивает стрелками зеленого сочного лука.
— Вот у нас тут, — говорит она неожиданно, и соседи поворачивают головы в ее сторону, изумленные разговорчивостъю скупой на слова женщины: — лук, говорю, у нас экой маленький. А робила я в совхозе, такой-то хрушкой да отборный родится — чисто загляденье... Сладкий!..
Павел внимательно разглядывает травинку, которую вертит в пальцах и мотает головой:
— Испанский. Есть такой сорт. Его богатые люди, вместо хорошей закуски, употребляют. При выпивке.
Черный, белозубый мужик усмехается и метет закурчавившейся бородой траву: лежит он на брюхе, руки под грудь уложил, вылеживает замлевшие кости.
— Чудаки! — грохочет он: — Рази это дело — сладкая луковица да еще к выпивке!? Для закуски обязательно лучёк надобен едучий, чтоб скрозь продирал, до слезы!.. Чудаки-люди!
Черный мужик смеется. С черным мужиком смеются остальные.
Усмехается Ксения. Но тает ее усмешка и строгим и тревожным становится лицо, когда веселоглазая, светловолосая баба, сидящая против нее, громко спрашивает:
— А ты, Ксёна, в каком таком сахозе живала? Долго ли?..
Павел ухватывает этот вопрос, настораживается, украдкой глядит на Ксению. Но она берет шаньги, сует их, не глядя, Павлу и озабоченно торопит:
— Ешь, Павел... Время-то пошто без толку провожать?..
И вопрос любопытной женщины остается без ответа.
День уходит. Сползаются тени из-под кустов, стелются по покосам, гладят несворошенные ряды пахучих умирающих трав. С полей в деревню тянутся наработавшиеся, уставшие косцы. На вспыхивающем небе алыми полотнищами играет закат.
Павел, покачивая косою на плече, идет следом за Ксенией. Усталые ноги бороздят по тропинке; взрывается легкая пыль и неуловимо сверкает на закатных огнях.
У самою дома, у Ксеньиных огородов, когда нужно перелезать через изгородь, Павел спрашивает:
— Ты давеча, Ксения Михайловна, про совхоз помянула... В работницах, что ли, была там?
Ксения молчит. Она перелезает ловко и опрятно через прясло, берет свою литовку, туес, оправляет подол. Прежде, чем идти дальше, говорит:
— Я по чужим людям много пожила... Об этом нечего разговаривать... Это ни к чему... Думаешь, сладко мне было с этим лицом домой ворочаться?.. Обвыкла я в чужих людях...
— Где это тебя? — осторожно, опасливо ведет свое Павел.
— Глаз-то?! — загорается Ксения. — Про беду мою хошь разузнать?! Белые это. Гады!.. На линии...
Но, спохватываясь, словно припомнив свое что-то укромное, затаенное и выношенное, Ксения сразу обрывает, круто отворачивается от Павла и быстрее идет к дому по меже, в густом картофеле. Густая, темная ботва цепляется за ее ноги, удерживает ее; она легко вырывается из влажных и ползучих пут.
Молча доходят они оба до дверей.
Павел складывает косы под поветью, Ксения с крыльца кричит ему:
— Завтра на дальнее поле поедем. К калтусам...
— Ладно...
15.
В воскресенье вечером у сельсовета золотые огни самокруток и мерный говор отмечают ровную неторопкую беседу. С деревни сошлись поговорить мужики, поймали председателя и пытают его о всякой всячине.
Афанасий Косолапыч громоздится на перильцах крыльца и озорно заводит председателя. Афанасий с утра сковылял на заимку, на заимке повстречал самогонщиков, угостился по-хорошему, потом на пути в Верхнееланское поспал в ельнике, а теперь куражится с полпохмелья:
— Ты, Егор Никанорыч, заводи, шуруй в волость, пущай они там супонь подтянут!.. Пошто карасину мне мало отпутают? Никак мне несподручно клопов впотьмах давить... Вали, действуй, ты начальство!..
Мужики лениво смеются. Егор Никанорыч выколачивает трубку о ступени и кряхтит:
— Совсем мужиченко скопытился! — пренебрежительно говорит он мужикам: — Никакого резону не понимает: почем зря карасин жгет и никаких толков...
— Я всякие толки понимаю! — пыжится Афанасий. — Я по летнему делу все присутствие на себе держу!.. Это понимать надо! А что касается карасина, так подай по плепорции — и не шабаршись!..
— Помолчи ты, Косолапыч! — вяло говорит кто-то снизу. — Чисто грохот, никакого удержу.
— Я те загну — Косолапыч! — ворчит Афанасий. — У меня имя-величанье православное имеется.
— Ну и молчи!
— Ну и молчу!..
Среди наступившего не надолго молчания раздается голос председателя:
— Как бы, ребята, промашки не вышло с налогом.
— А што?
— Опять какая-нибудь заваруха? Опять, рази, по-новому?
— Нет. Заварухи никакой. Только оногдысь в волости прижимали, чтоб никакой утайки и, значит, своевременно.
Мужики на крыльце и возле него шевелятся. Огоньки прыгают. Гуще трубочный махорочный дым.