— Я кудельки немного натрепала, — хлопотливо говорит она: — свезу сватье Фекле, у них не уродилась конопель.
— Вези! — вяло соглашается Ксения.
— А ты, нешто, не поедешь к обедне?
— Не знаю...
— Как же так? — Ты ж обещала батюшке!
— Обещала... А, может, и не поеду. — Упрямые звуки холодно звенят в голосе.
Крёстная обиженно и укорительно поджимает губы:
— Не ладно, ай, не ладно, Ксения!
Ксения молчит. Проходят томительные, настороженные минуты. Кажется, не будет ответа на горький возглас старухи. Но неожиданно в страстном порыве Ксения говорит и голос ее звенит, как туго натянутая тетива:
— Да ведь я для души!.. Душа моя томится!.. Так неужто я против себя пойду? Меня, может, не тянет сегодня туда?.. Зачем я себя ломать стану?! Зачем?..
Голос обрывается, и снова Ксения умолкает. Но Арина Васильевна, всегда такая покладистая, уступчивая и робкая, теперь вскипает. На морщинистом лице ее недоуменье, досада и гнев.
— Неразумная ты! — почти кричит она. — Как дите малое, то тебе это не ладно, то того подавай!.. Только бог дал тебе радость, обратил тебя к себе, а ты, эвон как, опять за старое! Совсем ты запуталась.
— Верно, крёстная, — покорно соглашается Ксения, — верно, запуталась я... Сама знаю свое горюшко...
В избе висит напряженное молчание. Женщины — старая и молодая — уходят одна от другой. Обе сумрачные и обиженные.
Вечер густеет. На деревне покой. Собаки притихли. Стынет мглистый воздух: мороз набирается сил к утру. Утром освирепеет он, обожжет, упруго застынет.
За остывшими стенами, со двора несется лай Пестрого. Женщины прислушиваются к лаю: кто-то старается попасть во двор.
Ксения выходит на крыльцо.
— Арина Васильевна! — кричит из-за ворот соседка. — Тут твою спрашивают, Ксению.
— Кто это? — недовольно осведомляется Ксения.
— Ну, вот она и сама! — услужливо рокочет голос за воротами. — Проходите! — У ворот Ксения сталкивается с закутанной женщиной.
— Здравствуйте! Это вы — Ксения Коненкина? — весело спрашивает пришедшая. Голос ее не знаком Ксении.
— Я самая. А вы зачем?
— От Павла Ефимыча я, от Коврижкина.
Они входят в избу. Приезжая распутывает с себя шаль, сбрасывает шубу, топает у дверей обутыми в валенки ногами, чтоб снег отстал. Ксения разглядывает ее. Видит незнакомое молодое лицо с гладко зачесанными темно-русыми волосами, крепкую грудь, мягко перекатывающуюся под темной, простого покроя кофточкой; замечает упорный, но ласковый взгляд карих глаз.
— Здравствуйте! — еще раз говорит женщина, раздевшись и проходя на средину избы. — Озябла я! Как с подводы слезла, так и пошла искать вас!
Ксения с крёстной выжидающе глядят на нее. Они не спрашивают словами, но вопрос слишком неприкрыто светится на их лицах; приезжая видит это и охотно объясняет:
— Я в Максимовщину учительницей еду. Из города. Павел Ефимыч узнал, что мимо вас проезжать буду, велел зайти поклон передать. А я и думаю: не пустят ли переночевать? Пустите?..
Ксения стряхивает с себя неприязнь и оцепенение.
— Ночуйте! — со скупою приветливостью приглашает она. — Милости просим!
Через некоторое время Арина Васильевна, разжегши самовар, сбегала на квартиру, куда заехал подводчик учительницы, и оттуда принесли ее вещи — небольшой сундук и постель. Немного позже на столе пыхтел самовар, побрякивали чашки, и три женщины, сидя вокруг стола, молчаливо пили чай
За чаем Ксения узнала, что учительницу зовут Вера Алексеевна. А после чаю, при мигающем красноватом свете лампочки, в тепле, когда за окнами крепчал мороз, медленно и сначала неуверенно и робко завязывается беседа.
13.
В спокойную жизнь Егора Никанорыча вторгнулись беспокойства и заботы. Не шевелилась, не шевелилась верхнееланская беднота, а как тронулась с места — и почувствовал председатель сельсовета конец своему мирному житию. Пошумев на первом собрании, потратив много времени по неопытности зря, маломощные мужики все же положили начало кресткому. А лиха беда начать. Появились коноводы, выделилась крепкая и напористая кучка мужиков понапористей. Зажглись желанием постоять за себя. А так как в Верхнееланском поддержки и совета неоткуда было ждать (председатель и секретарь отговаривались недосугом), то посоображали, пораскинули умом да и сгоняли ходоков, представителей в волость.
Ходоки из волости вернулись, нагруженные указаниями, советами, инструкциями и всем прочим, что сопровождает всякое мирское, общественное дело. Кроме этого, они привезли оттуда обещание, что в скором времени в Верхнееланское пошлют знающего человека, который окончательно поможет там, где надо будет.
Знающий человек действительно скоро приехал. Но когда мужики кресткомовщики взглянули на него, они разочарованно удивились:
— Вишь ты! Да это тот самый, который про бога несусветное рассказывал!?
— Он самый... Парнишка еще, молодой больно!.. Какой может быть толк?
На первом собрании, которое было созвано в присутствии приезжего, Афанасий Косолапыч первый не выдержал.
— Что жа это такое на самом деле? — заорал он, как только разглядел приезжего. — Да нам куда такие наставники, да советчики?! Да он давно ли штаны-то без мамки застегивать стал?!..
— Тише ты! — останавливали Афанасия со всех сторон, но останавливали как-то незлобиво, словно сочувствуя ему. И он, чувствуя скрытую поддержку в голосах некоторых мужиков, не унимался:
— И еще то понять надо: ведь этот обсосочек тогда с картинками сволочными приезжал!.. Тоже по-сла-ли! Комсомол проклятущий!!
Все-таки, в конце-концов, парню удалось провести собрание. Но когда оно окончилось и с приезжим остались только двое-трое из кресткомовской новоявленной головки, кто-то сказал с виноватой усмешкой:
— Диствительно, товарищ Верещагин, нашим мужикам кого постарше подавай. Отсталый у нас народ, седине да бороде больше доверяет.
Товарищ Верещагин, Митька, смотрит косо, прячет глаза: совестно ему отчего-то. Язвинский народ в этом Верхнееланском! В других местах уж привыкли к молодым, которые делами ворочают, а тут самое непроворотное затемнение умов.
— Теперь разницы нет, — говорит он: — что молодые, что старые. Молодежь-то, может, еще пять очков старичью даст!
— Все может быть! Конечно! — соглашаются собеседники. — Нонче время не старое!
И все-таки — молодой наставник, безбородый советчик, а, видно, пред отъездом из волости сюда зазубрил, заучил кое-что, и у верхнееланцев после него происходит некоторое просветление в их деле. И принимаются они за него с жаром.
От этого-то жару беспокойной становится жизнь Егор Никанорыча, председателя. Кипит в нем сердце: что же это такое? Выбирали всем миром, три целых общества голоса подавали за него, а теперь шантрапа всякая, голь бесхозяйственная нос свой начала всюду совать, то ей не так, да это!
Горячее сердце срывает председатель на Афанасии Косолапыче. Афонька и раньше-то не был воздержан на язык, а теперь после бедняцких собраний совсем зарвался. Ему сельсоветское начальство приказ какой по нехитростной службе его, а он все по-своему, рассуждает, пофыркивает. Придрался к нему за что-то Егор Никанорыч и давай отчитывать. Да и секретарь туда же.
— Ты эту моду оставь, фордыбачить! — стал орать председатель. — Ежели тебе совецкая власть распоряженье дает, ты сей минут, без оглядки сполняй его!.. На то ты и сторож. Тебе жалованье идет общественное, казенное. Ты понимай это!
— Я все понимаю! — огрызался Афанасий Косолапыч. — Я не маленькой, сам с усам!..
Распустились! — брезгливо поджимая губы, вмешивался секретарь.
— Кто распустился-то? — ехидно обнажал сохранившиеся крепкие зубы Афанасий Косолапыч. — Вот доберется до вас общество-то!..
— Но-но! — останавливали мужичонку. — Легше!..
Егор Никанорыч темнеет и думает. Не любит он беспокойства и штырни. Ему бы все потихоньку, ладком, по-семейному. А писарь, секретарь Иван Петрович учит: