— Два дня полагается отдыхать, а у вас цельные святки отдых, што ли?
— Где председатель?
— Сторонись, сторонись, товарищ!..
Афанасия смывают с порога, ватага весело проникает в сельсовет. В сельсовете сразу становится шумно и крикливо.
Ребята стряхивают с себя снег, распоясываются, сбрасывают полушубки. Они не обращают внимания на Афанасия. И сторож, наливаясь тревогой, тушит в себе задорный жар и озабоченно и примирительно спрашивает:
— Да вы зачем?
— Мы в комсомол! — горделиво и вызывающе отвечают ему.
— Будем мы тут у вас лекцию читать. И насчет религии просвещать...
— Лекцию? — криво наставляет Афанасий заросшее шерстью ухо под непривычное слово. — Это к чему жа?.. А?..
— А там увидишь.
— Против бога!
— Охальничать опять!.. — снова закипает Афанасий: — Как лонись?.. Носит вас...
Но ребята уже не слушают его. Они устраиваются удобно за столом. Из холщевой сумки вытаскивают книжки, разбирают их, говорят о чем-то своем. Один из них, накинув на себя полушубок, выходит:
— Пойду к председателю.
А через час, когда побывал в сельсовете председатель и досадливо и несговорчиво побеседовал с приезжими, ребята рассыпались по деревне, пошли по избам, стали сбивать мужиков и баб пожаловать на беседу.
Позже они приносят в сельсовет скамьи, табуретки, доски, налаживают места для сиденья. Разворачивают с хрустом и звонким шелестом раскрашенные плакаты, прибивают их к стенам.
Афанасий обидчиво и сумрачно поглядывает на хозяйничающих в сельсовете комсомольцев. Боком протискивается он к картинкам, облепившим стены. Разглядывает их. Видит: волосатые, толстобрюхие попы, высоко вздымая полы ряс, отплясывают пьяно и озорно среди священной утвари и икон. Старый бог-отец, в очках, смешной и лукавый, пялит свои глазки и метет пышной и холеной бородой дородное брюхо свое. Худая, носатая богородица прижимает к своей груди щекастого младенца, а вокруг них хороводом вьются монахи, купцы, генералы, господа.
Под картинками выведены какие-то подписи. Афанасий разглядывает, не понимая, эти подписи и догадывается:
— Галятся над богом, язви их в душу!..
И когда лениво, опасливо и поодиночке начинают сходиться на беседу мужики, бабы и ребятишки, Афанасий тащит их к плакатам, тычет в глумливые картинки черным грязным пальцем и бубнит:
— Ето што? А?.. Глядите-ка, православные, ето кака хреновина, прости господи, про иконы, про бога накручена!?.
Мужики молча глядят на плакаты, бабы испуганно переговариваются.
Афанасий кипит, ковыляет между лавками, по проходам, фыркает, хватает вновь приходящих и влечет их к плакатам.
Скамьи заполняются. Под низким потолком собирается гул и табачный дым. Приезжие ребята расположились за отодвинутым к самой стенке председателевым столом и совещаются о чем-то. Посовещавшись, затихают они, смотрят на народ, и один из них, чернявый и скуластый, встает, трет голый безбородый подбородок и кричит собравшимся:
— Граждане, крестьяне и товарищи! Сейчас товарищ Верещагин, член нашей ячейки, сделает вам доклад, то-есть прочтет лекцию: есть бог или нет!.. Прошу тишину!..
В шуме и движении толпы на смену чернявому встает за столом товарищ Верещагин, и когда он встает, с передней скамейки остро звенит бабий вскрик:
— Матушки!.. да это Митька сватьи Дарьи!..
Товарищ Верещагин, Митька, сконфуженно усмехается, перебирает на столе тоненькие книжечки, откашливается. Начинает доклад о боге.
В топоте, в кашле, во вскриках и переговорах тонет и неуклюже ползет этот доклад. Несколько раз останавливается товарищ Верещагин и ребята из-за стола кричат:
— Тиш-ше!.. Товарищи! Граждане женщины, тише!.. Не мешайте порядку!..
Несколько раз не надолго затихают слушатели, но не выдерживают и снова бурлят и грохочут. И вместе с другими, озлобленней и яростней иных, грохочет и бурлит Афанасий...
Вспотев и отдуваясь, кончает свое дело товарищ Верещагин, Митька. Чернявый, скуластый снова встает и, покрывая усилившийся шум и говор, звонко предлагает:
— Граждане, которые желают, могут вполне свободно задавать вопросы. Кому что непонятно.
Пылающий возбуждением, шумный и неуклюжий, протискивается меж скамьями Афанасий и широко размахивает руками:
— Давай я спрошу!
— Ну, спрашивай.
Не глядя на ребят, ни на чернявого, ни на оратора Митьку, Афанасий оборачивается к своим, к мужикам и бабам:
— Хочу загануть я вопрос! — кричит он восторженно и гневно.
— Вали!.. Сыпь, Косолапыч!..
— Хочу поспрошать — пошто этих сукиных сынов матери рожали, утробы свои надрывали? на кой ляд?!.
Пляшет прокуренный сельсовет в хохоте, гневе, реве и шуме. Пляшут полуизодранные плакаты на гулких стенах. Вокруг Афанасия свивается клубок, ребята напрасно призывают к порядку, к спокойствию, к тишине. Порядка, спокойствия и тишины нет.
3.
Крёстная, Арина Васильевна, приходит из сельсовета сердитая, ругаясь:
— Черти охальные! Над богом галились, чисто татары, аль жиды!.. Страсти какие, Ксеночка, — бога, говорят, нету, бога, мол, попы придумали!.. Да разрази их богородица, изгальщиков этаких!
Ксения хмуро слушает и не сочувствует крёстной. Ксения думает о своем и нет ей дела до старухиных забот. Но Арина Васильевна, распаленно, разгневанно воодушевленная, многословно рассказывает о том, что было в сельсовете, — и нехотя, лениво и бесстрастно втягивается Ксения в разговор.
— Афанасий-то что разорялся? — усмехается она: — Ведь, он лет двадцать, поди, в церкви не бывал.
— А это нипочем! Он, может, и без церкви бога в душе держит!..
— Пьяница он... бездельник. Ни во что не верит. Сам он изгальщик хороший. И с ребятами этими штырился он так, из озорства... Поперечный он.
— Напрасно ты, — вскидывается крёстная. — Правильно он этих дурней лаял. Совесть они потеряли, а он их по душевности и обличил... Кака беда ежели он в церкву молиться не ходит? он, бать, веру-то в душе сохранят!?
— Пустой мужик! — лениво повторяет Ксения.
Арина Васильевна обиженно умолкает. Арина Васильевна молча таит в себе свою догадку: Ксеночка-то отшиблась сама от бога, с партизанами да в чужих местах там, где-то, мыкаясь.
Догадка эта остро буравит ее позже, в тот же день, когда во двор въезжают непрошенные гости, когда, откричавшись от Пестрого, в избу заходят трое, те самые, которые совсем недавно над богом галились в сельсовете.
Ребята входят в избу, окутанные морозным паром, останавливаются у дверей, здороваются. От дверей спрашивают:
— Ночевать, хозяюшки, не пустите ли?
Крёстная сразу узнает вошедших. Крёстная напитана обидою и торопится ответить:
— Женски тут. Мужиков нету... Ищите у соседей ночлегу.
Мнутся парни у порога. Значит, поворачивать надо. Но из-за спины крёстной, Арины Васильевны, выходит Ксения, ловит старухины слова, вглядывается в гостей непрошенных.
— Вы к нам-то сюды сразу али еще где просились, — поняв что-то, спрашивает она.
— Нас из третьей избы гонят! — смеются парни: — Бога мы, видишь, обидели...
— У! шалыганы! — вскипает крёстная.
У Ксении чуть-чуть яснеет лицо. Но не улыбается она и просто говорит:
— Разболокайтесь... Что ж, не гнать вас на мороз... Коня-то приберите.
Крёстная глухо и обиженно ворчит. Ребята остаются ночевать.
Накормив их ужином (а крёстная, не проронив за столом ни слова, сразу же ушла в куть), Ксения перед сном присела с ребятами и втянулась в беседу.
— Бессознательный у нас тут народ, — досадливо сказал Верещагин: — ничего не признает. Орут, галдят, того и гляди, в драку полезут.
— В прошлом годе, — подхватил чернявый, — наши ребята в Спасском только шпаерами отгрозились, а то насыпали бы им, мое почтенье!
Третий, корявый и молчаливый, засопел носом и обиженно отозвался:
— Дак, ребята шибко мужиков задирали! Хлебом, что прятали, попрекали, то да се, ну и огорчились мужики, раскипели!