— Брюнетка или блондинка?
— А сам он красивый?
— Краси-ивый! Усы как у императора Вильгельма.
— Теперь небось растрепались?
— Ну, конечно, растрепались… Растреплешься.
— Все это так, я понимаю. А меня вот мороз по коже подирает. Все-таки и я проехал по ее телу… И я душил ее… И я был ее палачом…
— Философия, Володя, ей-богу философия! Вечно ты лак наводишь… Ну, при чем здесь я, ты, третий, десятый! Плюнь! Брось мысли! Пойдем нарзану выпьем!
— Здесь, господин, нарзану не будет-с… Станция без буфета-с.
— Не нравится мне эта степь, черт ее дери! Не для людей она. Вы посмотрите-ка на эту даль, на эти тополя, которые исчезли там где-то, в темноте…
— Все равно! Не умерла сегодня, через двадцать лет умерла бы… Vita brevis. Ars longa[4].
— Ну однако, сеньоре кондукторе, скоро в путь соблаговолим?
— Не могу знать-с. Не от нас зависит-с… Еще перенос тела будет.
— То есть как это так: перенос тела?
Очень просто: надо перенести тело.
— Куда перенести-то?
— В квартеру-с… Вот ихняя квартера-с. При вокзале-с.
— А так нельзя? Немножко тело от рельс подвинуть, а поезд пустить…
— Не могу знать. Может быть, и возможно. Вы пошли бы дали совет…
— Нда-а… Совет… Получается Ляпкин-Тяпкин.
…— Н-ну, брат! Теперь, брат! Знай наших, поминай голландских! Целый век случая ждал! Теперь ни в какую игру проигрыша нет. Конец! Забрался это я в кучку — в народ, значит. И нагнулся прямо к ней, к покойнице. Бытто платок поправить хочу, а сам это рукою шарь, шарь: где кровь, ищу. И вымазал пальцы. Видишь: во-о! Кровь, брат. Настоящее. Теперь ни в какую игру промазать не могу. Потому руки в кровь самоубийцы помазал. От хоро-ошаго старика слышал примету! Хоро-оший старик был. Не хуже Софрона. Еще, пожалуй, почище. Пра-аво… Слышь, Сень? Не теряй, братень, случая. Слышь? Не теряй, говорю тебе я, случая! Добра желаючи говорю…
…Маленькая, захудалая станция. Около двери, под навесом, колокол. Тут же фонйрь, разбрасывающий, как паутину, длинные тени. Гулко звучащий асфальт. Уже проясняющиеся лица.
Только небо по-прежнему неспокойно: как глаза, вспыхивают зарницы.
Квартира с тюлевыми занавесями на окнах слабо освещена изнутри: с платформы все-таки виден фикус, туалетное зеркало, картина и прочее.
Соседка
Посвящается В. С. Миролюбову
I
Скверно жить рядом с бывшим артистом императорских театров. Проснешься утром, выпьешь чаю, хочешь позаняться, — как вдруг за стеной громом загремит Марсель из «Гугенотов».
— «Не дрогнет, не дрогнет наваррца рука-а! И ро-од и род твой сотрет нечестивый!..»
— Проснулся, леший! — подает реплику Дарьюшка, подметающая коридор. — Начался день! Вот человек таскается целый век: и бога не боится, и людей не стыдится…
До слуха чуткого доходит Дарьюшкино роптанье, и я слышу вопрошающий стон бывшего артиста:
— Что такое? Бог-га не боюсь? Л-людей не стыжусь? «Х-ха-ха-ха! Сатана тот правит бал!» Бога я боюсь, но людей действительно не стыжусь: плевать мне на них в высокой степени! «На з-земле весь род людской чтит один кумир священный!» Почему я, артист (он выговаривает: агтист), должен стыдиться этих животных с ненормально развитой мозговой деятельностью? Что мне они? Пиф-паф!
— Вот мармалад навязался на нашу голову грешную! — сокрушается Дарьюшка. — И когда же его унесет, лешего, прости, господи, мое великое души согрешенье!
— Им самовара не подавать! — слышится тоненький, демонстративно громкий голос хозяйки Анны Сергеевны, дамы пухлой, постоянно зябнущей. Она уже сочинила на певца прошение и читала его мне и другому жильцу, Акиму Исакычу. Прошение было убедительное: денег артист Сверницын не платит, день и ночь рычит, как лютый зверь, затевает неудобные вопросы и грозит перестрелять всю квартиру из поганого ружья.
— Им господин мировой слово Скажет! — ехидничает хозяйка во тьме коридорной.
— Г-гаспадин мировой!сию же минуту принимает дискуссионный вызов артист. — Запугала меня г-гаспадином мировым. Не видывал я таковых! Мне особы третьего класса на Невском первые шапку ломят, — помнят! А то: мировой! Что такое мировой? Кэс-кэсэ?
Слышно, как артист обулся и совершает первое хождение по комнате.
— Самовар! Нужен мне твой самовар, как собаке пятая нога! — бормочет он. — В Рязани я запел песню отца из «Лакмэ», а мировой и нюни пустил. «Уведите, говорит, этого человека отсюда! Никакой вины в нем нет!» Да-а… А пока вот мы сейчас хрупнем…
— За в-ваше здоровье, милый студэнт! — и артист стучит ко мне в стену. — Да здравствует солнце! Да скроется тьма! Люблю студэнтов: это не люди, а сундуки с деньгами…
II
Артиста выдворили. У мирового он сознался, что перестрелять всех из поганого ружья действительно грозился, но только в шуточной форме, — что же касается мужичьих слов, о которых хозяйка дала добавочное показание, то:
— Этого не бывало! Вот вам студэнт императорского университета, личность в нравственном Отношении самая безукоризненная, может подтвердить! — И артист сделал в мою сторону бросающий жест: — Я на казенных сценах певал, в лучших ансамблях, — рецензии обо мне имеют тридцать четыре фунта чистого веса, — и я себе этого позволить не могу…
После суда, не дожидаясь полиции, артист собрался, нанес мне довольно продолжительный визит и отбыл на Николаевский вокзал, сделав хозяйке уверенье, что деньги вышлет сейчас же по приезде в город Псков, где у него брат ворочает миллионными делами.
Через час я уже писал зеленый билет о том, что сдается комната, в первом этаже, квартира № 2, два окна на улицу, цена по соглашению. К вечеру уже комната была сдана, — явление это, так быстро совершившееся, было приписано моей легкой руке, — а сегодня переехала новая жилица.
— Молодая и красивая! — вчера же, сейчас после найма, поставила меня в известность Дарьюшка. — Такая блондёночка… Глаза синие, а волоса — вот сюда, набок. Познакомишься, — меньше скучать будешь. Меньше изводить бумаги будешь. А то вот восемнадцать лет уже живу по хозяевам, уж волос седой стал, а еще не видывала, чтобы живой человек на бумаге столько писал. Бывали всякие народы: и на гитаре играли, и в карту сбивались, — а ты уж мозгою больно работаешь. Молодому человеку это не особенно подходит. Вред может быть. Да, вред, — и ты смеяться-то особенно не смейся, а человека, уж немолодого, послушать иногда не мешает. Всегда польза будет.
Сегодня, — вероятно, по случаю переезда новой жилицы, — она оставила меня в покое: я безмятежно лежу в своей постели, хотя уже скоро десять, и слышу, как новоприбывшая блондинка посвящается в курс нашей квартиры.
— Жильцов у нас, — говорит Дарьюшка, — по-благородному: только трое. Вы вот будете — раз! В той комнате, где дворник корзинкой зацепился, Аким Исакыч живет, человек хороший, трудящий, — по вечерам со службы приходит, чай пьет и на цитре играет. Рядом с вами, здесь вот, — и Дарьюшка понизила, все-таки, голос, — студент живет. Все бумагу пишет и выкидывать не велит. Ничего парень, в себе такой, иконостас смазливый, — но дрыхнуть здоров — прямо редкость, страсти господни! Вот уже десять, а его никакой пулемет не возьмет.
— А вы знаете что? — И я в первый раз услышал новый, совершенно неизвестный мне голос, — красивый, низкий, альт. — А картину вон ту снимите. Я не хочу ее.
— Картину? Ту? — изумилась Дарьюшка. — Это вот что парень разговаривает с девкой?
— Да, да…
— Зачем же? — взволновалась Дарьюшка. — Такую хорошую картину? И краски много, и рама золотая, и под стеклом. Стекло протереть можно…
— Не нравится она мне! — видимо улыбаясь волнению Дарьюшки, настаивала новая жилица…
— Это дело другое, — раз не нравится. Картина приличная. Студенту в комнату повесим. Они, студенты, народ аховой губернии. Икон им не вешай, а картин с девками сколько угодно лепи.