— Хозяина, Ванюша, слушайся; почитай, — говорила мать, — буфетчика, Исай Исаича. Они люди хорошие и… добра тебе желают… Услуживай им. Будь ласковым. Ласковая телка двух маток сосет.
Наговорившись вдосталь, она постлала на стол чистую скатерть, вынула половинку давно хранившегося лимона, и они, вдвоем в последний раз, сели пить чай. Ванька на прощанье позволил себе огромную роскошь, именно: пил чай внакладку. С наслаждением, зажмурив глаза, он тянул с блюдечка сладкую жидкость и, забыв о трактире, думал, что если бы бог привел ему сделаться царем, то он целый день пил бы чай внакладку, причем клал бы в стакан не один кусок сахара, а пять. Целый день он ел бы мороженое, и непременно костяной ложечкой, которую так удобно переворачивать во рту и облизывать со всех сторон. Сам бы он ел сливочное, а подданных кормил бы шоколадным. Другу своему, Гараське, положил бы жалованья сто миллионов в месяц, и ежедневно купался бы с ним в речке, в золотой купальне, и непременно с яичным мылом. Матери своей сделал бы дом в три комнаты, с большой печкой, чтобы греть кости, и велел бы кормить ее манной кашей, так как у нее на старости лет все зубы выпали бы и ей нечем было бы жевать другую пищу, например морковь. Составил бы себе хор, исключительно из басов, такой хор, что всем архиереям оставалось бы только одно: умереть от зависти. Регента выписал бы такого высокого, что, когда он замахает руками, видела бы вся церковь и удивлялась, как у человека могут быть такие длинные руки.
— Слушай, мамка, — обратился он к матери, — скажи, пожалуйста, — что, есть такие люди на свете, чтоб руки сто верст были?
Мать засмеялась, и на глазах у нее, совершенно не к месту показались плохо скрываемые слезинки.
— Нету, милый Ванюшка, таких нету.
— Отчего же нету? — удивился Ванька и добавил с очень серьезным лицом — Это вещь хорошая.
Ванька опять размечтался и, забыв про свою солидность, начал болтать под столом ногами. Щеки у него зарумянились, и плохо причесанные, только два раза стриженные от роду вихры на голове имели крайне легкомысленный вид. Он сопел, тянул с блюдечка, причмокивал, улыбался своим мыслям и не замечал, что мать, глядя на него, все качает головой, глаза ее все чего-то краснеют и чай, видимо, не идет ей в глотку.
Сквозь отворенное окно было видно, какая тишь и прохлада стояла на дворе. Деревья, недавно омытые дождем, сияли точно отлакированной зеленью своих листьев, а яблони имели такой вид, будто их окутали простынями. Во всем пространстве не раздавалось ни звука. Сорокоумов ушел в город; Кириллиха, вероятно, пила чай, и рот, следовательно, у ней был занят; ребята плескались или в прудах, или на реке. И ясно послышалось, как сверху вниз, из города понеслись удары соборного колокола, то очень слышные, то относимые ветерком в сторону, тянувшиеся в пригородье, как длинные, волнистые веревки.
— Раз, два, три… — начал считать Ванька, прислушиваясь, и насчитал девять ударов.
— Девять часов, — сказал он.
И сейчас же, но уже другим колоколом, в соборе зазвонили к обедне.
— Ну, Ванюшка, заблаговестили… — сказала мать, поднимаясь из-за стола. — Давай с тобой помолимся богу, зажжем лампадочку… и в путь… Миленький, дорогой сыночек мой! — вдруг почему-то прошептала она и мимоходом поцеловала его в легкомысленные вихры. Необычайно долго возилась она в сенях с лампадкой, наливая ее маслом, слышались оттуда какие-то подозрительные, словно всхлипывающие звуки, и когда она внесла в комнату уже налитую и зажженную лампадку, Ванька видел, как у нее дрожали руки и как она чуть не пролила масло на вязаную скатерть…
— Ну, иди, Ванюшка, помолимся… — странным голосом говорила мать, когда он допил чай, — Вот, становись рядом со мной на коленочки и гляди на боженьку. Вот так!
Ванька стал рядом с матерью на колени и начал глядеть на бога. Бог висел в углу, борода у него была длинная и седая, кругом его головы сиял круг, а по бокам были сделаны золотые, дрожащие розы. И чистым невинным огоньком горела перед ним зеленая лампадка и отчего-то казалась Ваньке похожей на маленькую девочку с длинными курчавыми волосами.
Ванька, бережно прикладывая сложенные пальцы ко лбу, груди и плечам, начал кланяться седому богу, сознавая всю важность своих действий, и бог, казалось, сделался еще серьезнее, собираясь слушать Ванькину молитву. Ваньке нравилась такая торжественная обрядность, так как она лишний раз подтверждала, что он большой, взрослый и скоро может сделаться солдатом.
— Ну, говори, — прерывистым всхлипывающим голосом продолжала мать, и глаза ее покраснели еще больше, — говори: господи! Батюшка! Царь небесный! Николай-угодник! Пощади меня, сиротинку маленького…
— Господи! Николай-угодник! Пощади меня, сиротинку маленького… — скороговоркой повторил Ванька, следя, как по половице ползла большая зеленая муха, которая может жужжать на весь дом, если поймать ее за крыло. Хотя, именуя себя маленьким, он не был согласен с этим, но спорить и прекословить в данную минуту не хотел.
— Я иду в жизнь трудную… — неразборчиво говорила мать, и так как слезы застилали ей глаза, то она, вероятно, не видела бога.
— В жизнь трудную… — уныло повторил Ванька, посмотрев, не разошлись ли у него пальцы.
— Пошли мне ангела своего хранителя. Защити меня от злого человека, беды и всякой напасти.
Мать раскраснелась, с ней делалось что-то неладное: губы ее по-прежнему подергивались, слова все более и более делались неразборчивыми, и становилось опасным, разберет ли бог. И Ванька поэтому старался поправить дело и повторял яснее:
— От злого человека, беды всякой напасти…
Вдруг мать припала головой к полу и, захватив ее обеими руками, залилась слезами, и Ванька мог разобрать только такие слова:
— Спаси его! Сохрани! От беды, лютой жизни!
Мать говорила совсем невнятно, слезы лились у нее ручьем, и Ванька решил сам передать ее слова богу. Подняв свои серые спокойные глаза на образ, он сказал, указывая пальцем на мать, приникшую к земле:
— Она просит, чтобы ты спас меня! От беды, от лютой жизни! — передавал он по порядку ее рыдающую речь. — От злого человека. Ангела послал бы ко мне… Моего ангела Иваном зовут… — уж сам от себя пояснил он.
А мать продолжала стучать головой по полу и уже говорила другие речи:
— Бедность одолела! бедность, бедность, бедность! — И, прижав к себе Ваньку, рыдала: — Не отдала бы я тебя, касатика, в жизнь трудную, жизнь грубую! В школу бы ты у меня бегал. Если бы… жив был папка… Наш па-апочка… миленький…
Ванька, к стыду своему, почувствовал, как что-то теплое течет из его глаз и падает на материну грудь. Вытерев кулаком щеки, он поднял на мать глаза, тоже полные слез, и сказал:
— Если бы, да кабы, да во рту росли грибы! Если бы жив был папка, то мы с ним в хоре пели бы! Так пели бы, что только держись. Архиерей по сту рублей давал бы нам. Но я сам бы себе ничего-о не брал… — И Ванька сделал большие, круглые глаза. — А все папке бы отдавал: пусть бы пил водку! Бог с ним.
Через полчаса оба они, и мать, и Ванька, поднимались по пыльной дороге в город; мать несла его одеяло и подушку, а Ванька, обутый в новые сапоги с выпущенными ушками, имел в руках узелок с рубахами и полотенцами.
Мать все всхлипывала, вытирала слезы, и Ваньке стало жаль ее. Когда они совсем вышли на гору и стала видна нижняя часть города с железной дорогой, маслобойными заводами и могилой купца Гривова, — Ванька остановился, лукаво поглядел на мать и с улыбкой спросил:
— А хочешь, я тебе сербское «Тебе господи» спою?
Мать тоже остановилась, и глаза ее, лучистые от слез, улыбнулись.
— Ну, спой, — сказала она.
Ванька, передав ей узел с рубашками, оправился, кашлянул и, разведя руками, как регент, медленно, торжественно пропел:
— Тебе-е, го-ос поди!
И потом долго прислушивался, как звучит его бас…
Вдалеке, из города, показался Сорокоумов. Он уже шел домой обедать. С вокзала отходил поезд, и белый густой дым его, расстилавшийся на фоне неба, походил на облака.