— За цветы выручим рублей триста, — говорила, она, — за шампанское — не менее пятисот. Муж поддержит жену и выпьет рублей на полтораста. Потом у нее вздыхатель есть, — выпьет тоже рублей на полтораста. Ну, мелкота останется еще, — и дама, вдруг сокрушенно вздохнув, добавила: — Вот если бы залучить на вечер Броцкого.
— А разве он в городе? — как-то сразу встрепенувшись, спросил губернатор. Опять ревнивое чувство подошло к душе, и мучительно не захотелось, чтобы Броцкий был на вечере.
— В городе, — ответила дама, — кутит. Давно уже так он не кутил. За последнее время приутих мальчик. А то развернулся — прямо беда. Во «Франции» специально для него цыганский хор из Москвы выписали. Один проезд восемьсот рублей стал. По второму классу цыгане ехали.
Деловое выражение пропало с лица дамы, зажглись в ее глазах особенные огоньки — мягкие, мечтательные, и сразу она этим стала противна губернатору. До самого вечера не проходило это раздражение: бродил он по залу, пока не стало темнеть, и все время дама представлялась ему противной и скользкой, как лягушка.
В шесть часов приехала портниха и на весь дом зашуршала шелком. В кухню был отдан приказ — разводить утюг, а через час Соня уже поехала: в 8 с половиной начиналось концертное отделение.
К праздникам губернатор сшил себе черный штатский сюртук с атласными отворотами и теперь надел его в первый раз. Свирин подавал ему этот сюртук удивительно небрежно, отвернувшись в сторону.
Губернатор пошел в клуб пешком. Еще от магазина Яблоновича было видно, как к подъезду подкатывали сани, и из них, осторожно ступая по подчищенному снегу, выходили дамы в ротондах и капорах. На подъезде стоял пристав третьей части; он то отдавал подъезжавшим честь, то помогал дамам всходить по скользким ступеням и со столичным шиком кричал извозчикам:
— Нечего ворон ловить!
Концертное отделение было недлинное. Пел письмоводитель из мужской гимназии: «Ты одна, голубка Лада…» Читал мелодекламацию помощник присяжного поверенного: смотрел он куда-то далеко, говорил о розах, которые были хороши и свежи, о больном одиноком старике, о двух красавицах-девушках, о линнеровском вальсе.
В гостиной, около зала, накрывали чайный стол и, чтобы не мешать концерту, спустили плюшевые темно-малиновые гардины; но свободная, незакрытая полоса все-таки оставалась, и был виден самовар, длинная скатерть и высокий бокал с хризантемами.
Около Сони вертелись франтоватые студенты, девушки в серых форменных платьях, женщины, похожие на классных наставниц. Когда до губернатора, сидевшего в первом ряду, долетал ее голос, живой и радостный, то концертное отделение казалось ему прекрасным, он находил, что такого выразительного и умного аккомпаниатора ему никогда еще не приходилось слышать, и первый, по окончании каждого номера, начинал аплодировать.
В зале сидело много офицеров и барышень. Позади стульев поместились гурьбой гимназисты и с нетерпением ожидали, когда окончится концерт и начнутся танцы.
Все, что в городе знало друг друга насквозь, все, что десятки раз крупно переругалось меж собой из-за неправильно пойденного валета, — все теперь чинно стояло, рассматривало наряды, приценяя их, потихоньку и завистливо злословило и вежливо, с приятной улыбкой набок, кланялось.
В начале второго отделения приехал Броцкий. Грузно ступая, на цыпочках, в сюртуке, застегнутом на одну нижнюю пуговицу, он прошел в первый ряд и согнал со своего места какого-то маленького гимназиста. Его кресло было у окна, и так как в щели, вероятно, дуло, то Броцкий закрыл ухо и щеку ладонью. Заметно было, что лицо у него как-то припухло и что он как будто не выспался.
Концерт закончился любительским хором, которым управлял толстый, лысый человек. На первом плане, на краю эстрады, стояли барышни то с застенчиво улыбающимися, то с гордыми лицами и держали в руках нотные листки. Пели немного и визгливо. По окончании, стараясь быть резвушками, они бежали в гостиную и на аплодисменты кланялись, смеясь и прячась друг за друга. Когда концерт окончился, губернатору не хотелось вставать с глубокого бархатного кресла, не хотелось оглядываться назад, в сверкающую провинциальную пустоту.
Лакеи в неуклюжих, коротких фраках шумно выносили из залы стулья, нанизанные рядами на одну палку. Выносить их было неудобно: то и дело приходилось цепляться за зеркала и киоски.
В биллиардной играли в пирамиду калмыцкий князь, приехавший из Астрахани, и правитель канцелярии. Когда вошел губернатор, правитель покраснел до самой лысины и перестал делать самые верные шары. В буфете у стойки толпой стоял народ, и скоро в биллиардную вошел маленький, весь как-то и на голове и на лице облезший чиновник. Он прожевывал бутерброд, прищелкивал пальцами и, видимо, на какой-то мотив, вертевшийся у него в памяти, напевал с татарским акцентом:
— Танцова́нт и пляса́нт, танцова́нт и пляса́нт…
Увидя губернатора, поперхнулся, спрятал бутерброд за спину и начал низко кланяться.
В зале, на хорах, военный оркестр заиграл медленный вальс. Вальс, заглушённый рядом комнат, был грустный и далекий. Защемило сердце, и до слез становилось жаль, что нет уже жизни, нет молодости, нет счастья, женской любви, что скоро придется умирать и ложиться далеко в глубину земли. Потянуло в залу.
Нежно обнявшись, кружились в танце люди, все были томными и красивыми, и казалось, что музыка — кровь танца. Танцевало много пар, но тех, кто любит друг друга, сразу можно было узнать: особенно это было ясно в офицере и барышне в сером платье, которая прильнула к его груди. Оба они молчали, смотрели друг на друга, забыли, видимо, и зал, и свет: была для них только одна музыка, которая заменяла им все слова. К звукам музыки присоединялось легкое шарканье ног, крики дирижера, который стоял посередине зала, под люстрой и, прикладывая ко рту руки трубой, с преувеличенным акцентом и небрежностью выкрикивал французские фразы.
Губернатор был очень рад, что чиновники, — все эти правители, ревизоры и советники, — оставляют его в покое, не окружают, как прежде, кольцом и не лезут с умными, благонадежными разговорами. Теперь стоял он один в самом темпом углу залы, под большим фикусом.
Броцкий стоял тоже один, неподалеку от почтового киоска. Он не сводил глаз с Сони, был неспокоен, нервничал и, видимо, о чем-то тревожно думал. Губернатору сделалось весело от того, что Броцкий неспокоен. У какой-то барышни он купил телеграфный бланк, написал на нем фамилию Броцкого и четко вывел карандашом слова:
— У вас прелестная дочь.
Бросил сложенный несколько раз пакетик в зеленый почтовый ящик и ожидал, когда его вынут оттуда. Телеграмма была доставлена Броцкому барышней, одетой амуром. Броцкий заплатил ей за доставку; барышня, чувствуя себя хорошенькой, требовала еще. Броцкий дал ей еще что-то, барышня сделала довольную мину, церемонно раскланялась и убежала. Тогда он разорвал телеграмму, прочитал и боялся, видимо, поднять голову, чтобы не встретиться с торжествующим взглядом.
Губернатор, заложив руки в карманы и покачиваясь в такт вальса, напевал:
— А она любит не тебя… Не тебя… Не тебя… Ты — чужой… Ты — чужой…
Он чувствовал, что это — ребячество, но было хорошо на душе; ощущался какой-то простор, возможность быть сильным, сделать что-то большое, красивое и яркое, крупной чертой отметить себя и свое имя на земле. И вдруг опять тревога. Пропало все: и вальс, и свет, и люди.
Он вдруг увидел, как, застегивая на ходу сюртук, подошел Броцкий к Соне.
— Я покупаю все цветы ваши, — сказал он, вынул много смятых денег, передал их ей и добавил: — здесь две тысячи. И дарю вам все эти цветы, — повернулся и ушел.
Подошел к киоску губернатор. Соня рассказала ему о Броцком. Он улыбнулся и спросил:
— Значит, цветы твои?
— Мои, — ответила Соня.
— Ты их увезешь к себе?
— Нет, буду опять продавать…
— Тогда я их покупаю…
Вынул деньги и подал Соне.
— Вот здесь семьсот рублей, — сказал он, — остальные я заплачу тебе завтра. Поверишь?