Литмир - Электронная Библиотека

— Нашел.

Помолчал губернатор еще. Было странно, что то огромное напряжение, которое жило в его душе все эти дни, повернулось к Свирину, который прячет почтовые квитанции около троицыной травы и digitalis называет «егетались».

— Но почему же, по-твоему, нет счастья на земле? — спросил губернатор..

Свирин усмехнулся.

— Очень просто! — словно кокетничая легкостью ответа, сказал он. — Бог не может слышать молитв человеческих.

— А почему бог не может слышать молитв человеческих?

— Почему? — своим прежним неизменившимся тоном, не обращая внимания на нотки недоверия и снисхождения, которые слышались в вопросе губернатора, переспросил Свирин. — Молитвы человеческие заглушаются стоном, — стоном большим, как огонь, как пламень, — вот такой большой! — И Свирин, показывая величину огня, взмахнул обеими руками вверх.

— Кто стонет? — тихо спросил губернатор.

И так же тихо, сделав паузу, ответил Свирин.

— Земля. Земля стонет.

Опять в голосе у него появились те ласковые ноты, с какими он говорил о сосне, и точно хотел приголубить и другие давно живущие в сердце слова, он сказал:

— Земля-матушка.

— Какая земля? — с удивлением спрашивал губернатор.

— А вот та, на которой стоят ноги ваши. Она стонет. По ночам, когда тухнут звезды. По ранним утрам, когда рождается роса. Надо послушать только. Надо уходить в поля. В леса. Подолгу сидеть около воды.

Свирин вдруг придвинулся близко к губернатору и, обдавая его запахом только что выкуренного табаку, добавил:

— Только вам одним могу сказать. Религии нет настоящей на земле. Религии. Нужно религию настоящую. Только в настоящей религии бог услышит людей. Только это секрет, — таинственно сказал, почти шепнул Свирин. — Вы — барин, бог для вас — что? А бог есть. Бог — это дело великое и истинное.

Снова, уже из-за дачи, вывернул поезд и тянулся, все дальше и дальше уходя от города, вверх, волоча за собой красную маленькую, беспомощную точку фонаря. Когда замолк разговор, то чуть-чуть слышно было в тишине, как стучат то сильно, то тихо покорные колеса.

В соборе ударили часы, и здесь, вблизи у креста, чувствовалось, что колокол, в который звонят, висит высоко, — вероятно, на третьем, самом последнем этаже колокольни. Потихоньку растаяла и грустно расплылась в воздухе волна звука. Свирин, считавший удары, сказал:

— Одиннадцать, — и добавил: — пошел поездок. Повез письмецо. Сегодня письмецо в Тарусу загнул. Мужичку одному. Славный мужи-ик! — и протянул, опять, видимо, возвращаясь к своим только что высказанным мыслям. — Да-а. Такие дела, — и вдруг обычным, деловым тоном спросил:

— А не пора ли нам, ваше превосходительство, час до дому сделать? А?

Губернатор знал, что «превосходительством» Свирин звал его только тогда, когда был настроен особенно нежно, и это его почему-то тронуло. Показалось, что Свирин заметил и видит ту тревогу, которая поднялась в душе его, — видит, сочувствует, но никогда не подаст виду, что знает, и никому не скажет.

— Два часика незаметно просидели, — заметил Свирин, — а то мга уже поднимается. Видите, туман вон там, в долине, где поезд шел? Это в народе называется — мга. В царстве Польском от нее на полях кресты ставят. Вредоносная она. Поднимется она, и все съест; всю фрукту, всю овощь, все растения. Вредоносная.

Становилось сыро. В теле чувствовалось утомление. Пошли домой.

По-прежнему ухала электрическая станция, и опять казалось, что где-то в ней спрятан работающий черный медведь.

Рабочий, читавший газету, ушел, а тот, который спал, теперь сидел и, выпятив губы, внимательно обрезал себе ногти на левой руке.

VIII

Ярнов писал в Москву, и скоро, дней через шесть, на хорошей, с выпуклыми полосками бумаге пришел ответ, что приехать не могут: собираются за границу, в Берлин, к брату-доктору. В Берлине жил брат жены губернатора, давно звал их к себе, — и теперь они, все трое, едут погостить.

Ярнов принес это письмо генералу. Тот дрожащей рукой вынул листок из неровно оторванного конверта, прочитал, посмотрел на обороте, — нет ли там чего-нибудь, — и отдал его обратно.

— Ну, что же делать? — сказал он, — нельзя так нельзя. Что ж ты будешь делать?

Ярнов поговорил немного о Берлине, положил письмо в карман и ушел.

Начались дни тусклые и ленивые.

По утрам губернатор вставал рано и прямо с постели, босыми ногами, — подходил к окну. Странно было затвердевшей на подошвах кожей ощущать холодноватый, скользкий пол, по было в то же время приятно наблюдать, как этот холодок идет по ногам вверх и, кажется, пробирается в душу. Наружные окна выходили на север, и потому перед домом, на тротуаре и на половине дороги в это время лежала, доставая до бульвара, коричневая полоса тени. Ранним утром бульвар, огромный и густой, дышал, как лес, густым, душистым дыханием. Сердце, успокоенное предрассветным сном, когда снится детство, билось ровно и плавно, как здоровое, и хорошо было думать, что можно, пожалуй, прожить еще до зимы, увидеть снег, закутаться от мороза теплым воротником, поехать к лесу на санях, выпить с холода греческого коньяку из бутылки с пятью звездочками.

Являлся Свирин и помогал одеваться. После ванны, которую насыщали каким-то газом, губернатор медленно и любовно надевал свой штатский костюм. Было большим наслаждением вставлять запонки в тугие, заглаженные петли крахмальной, твердой, шуршащей рубашки, завязывать галстук цветным атласным бантом.

Часто губернатор думал о том, что сказал бы он теперь, если бы очутился перед сотней молодых-студентов? Вот он — старик. Скоро — смерть. Он вошел на вершину горы, с которой ясно уже ему, мудрому, должно быть видно, что такое жизнь и что такое смерть, что такое счастье и что — горе, что стоит человеческое наслаждение и какая цена страданию. Он должен все это ясно, как с горы долину, видеть и знать и должен точно и определенно обо всем этом говорить. А что, на самом деле, он может сказать? Чему он может научить?

— Пустота! Пустота! — шепчет и горько улыбается губернатор.

Он очень полюбил смотреть на себя в большое, что висит в зале, зеркало, и часто думал о том, как этот старик в штатском платье, похожий на профессора и стоящий теперь на фоне далеко отраженной комнаты, хотел, по приезде из Наугейма, бороться с блестящим генералом, от которого трепещет вся губерния. И казался ему этот профессор странно бледным, мертвым, а генерал с витым шнуром через плечо — живым, бодрым и ярким. И почему-то всегда вспоминалась одна поездка в Петербург.

Был май. Часа в четыре, он поехал в. Михайловский манеж на цветочную выставку, и это коротенькое время, прожитое случайно, неожиданно, среди чужой, незнаемой толпы, составило самое нежное впечатление жизни. Цветы прекрасные, временные звезды земли, тени звезд небесных говорили о жизни прекрасной, тайна и пути которой еще не разгаданы человеком, — о жизни, которая, страдая, молчит; говорили о какой-то встрече, которая могла бы быть у него на земле и, по странной случайности, прошла мимо…

В дверь уже стучались: приходил доктор Пепенко, говорил на «о» и, криво, на середину носа надев увеличительное пенсне, писал рецепты, которые Свирин сейчас же торопливо относил в Красную аптеку.

В девять часов утра губернатор сходил в нижний этаж, в свой служебный кабинет.

Два этажа дома соединялись меж собой внутренней деревянною лестницей, по которой губернатор любил ходить. Лестница была дубовая, с широкими, сделанными в виде лотка, перилами. Ступеней в ней было четырнадцать; когда по ним шел губернатор, то чувствовал, что они скользкие, крепкие, толстые и твердые, как камни. В его жизни случалось много неприятностей, но когда он, придерживаясь за перила с точеными, пузатыми колонками, медленно, спокойно сходил по этой лестнице, то, неизвестно почему, у него прежде всего являлась уверенность в своей правоте, силе и непоколебимости. В это время губернатор ясно видел, как живет его большой дом, в жизни которого он был главным, неоспоримым руководителем.

17
{"b":"559749","o":1}