Литмир - Электронная Библиотека

Прогремит солдатский гортанный, слившийся в один неразборчивый звук, ответ, загремит всегда нетерпеливая музыка, сольется с ней бесконечный крик, раздастся теноровая команда на церемониальный марш: хорошо тогда вскочить в коляску, блеснуть на солнце бриллиантами орденов и на мягких, чуть слышно подпрыгивающих шинах, в пальто, небрежно накинутом на одно плечо, с оттопыривающимися эполетами, — поехать домой, обгоняя пестрые, облитые утренним еще солнцем, группы женщин, почтительных, низко кланяющихся людей, и слышать вслед:

— Губернатор! Губернатор!

Бывало, всегда жаль черного Германа, который в запертой карете, как в большой коробке, тихонько слет в свое роскошное, но угрюмое и молчаливое монастырское подворье.

Теперь по этой площади, часто видавшей его таким блестящим и нарядным, тихо, опасаясь за больное сердце, идет губернатор в штатском платье, Которое делает его как будто ниже ростом. Сзади него осторожно шуршит тяжелыми сапогами тоже что-то вспоминающий, что-то сосредоточенно обдумывающий Свирин.

Когда подошли к собору близко, то он, освещенный с юга месяцем, перестал казаться горбатым и выглядел молодым и новым.

На лестнице колокольни, около сигнальной проволоки, сидел задремавший сторож.

Окна собора, высокие, византийские, заделанные узорчатой, кружками, решеткой, были так странно освещены, что казалось, оттуда, изнутри кто-то смотрит; пришла мысль, что если лунным предосенним вечером долго смотреть на тихую, молчаливую церковь, то можно — поверить, неожиданно и легко, в божье бытие.

— Где же гора? — спросил губернатор.

— А вон там. Через ворота пройти, — ответил и указал прямо Свирин.

Пошли через ворота. Зашуршала суховатая трава. Что-то белое, как широкий столб, вырисовывалось на темном фоне. Это было неожиданно и почему-то жутко. Губернатор остановился и, стыдясь своего внезапно явившегося волнения, спросил:

— А это что такое?

— Где? — спросил, тоже что-то разглядывая, Свирин.

— Да вон прямо, белое.

— Ах, это! Свирин сразу догадался и объяснил: — Это памятник на могиле полковника Белогривова. Во время покорения Кавказа зарезан был. Туземцы, татарва, на сорок частей его рассекли и собакам бросили. Ну вот потом косточки собрали, привезли сюда, — он уроженец здешний, — похоронили вот здесь, на самом видном месте… Крест поставили.

— Крест? — с каким-то тревожным, внезапно родившимся чувством спросил губернатор и слегка отшатнулся назад.

Свирин в темноте не заметил того движения и спокойно пояснил:

— Ну да, крест. Самый обыкновенный. Рублей сто восемьдесят стоит.

— Рублей сто восемьдесят, — повторил механически губернатор.

— Не больше, — сказал Свирин, — мраморный он, но, по-моему, фальшивого мрамора. Жилка в нем не настоящая. Полковнику можно было бы и получше. Герой! На сорок частей расхватили. Св-волочь народ!

Дрожали ноги. Стоять было тяжело. Губернатор, чувствовал, что он первый раз в жизни переживает это странное, о чем-то догадывающееся чувство. Откуда оно? Почему? Нельзя объяснить. Нужно было идти вперед, а ноги не двигались… Хорошо, что стояли в тени, которую давали широко свисавшие через каменный забор, тихо шелестящие сонные деревья.

— Крест… — вертелась в голове все время, как вода, ускользающая мысль, — крест…

— Подойдем туда? — своим ясным, грубоватым голосом спрашивал около самого уха Свирин. — Там скамеечка есть. Со спинкой. — И с улыбкой добавил: — обыкновенно здесь возлюбленные ютятся. Как тараканы, смотришь, по вечеру сидят. Ну, а теперь время видное, луна, — ну, вот на бульвар пошли. Там пониже, потеплее… Люди-человеки!

Каким-то чудом сделала первый шаг правая нога, и, пока подошли к кресту, показалось, что прошли много верст, самых утомительных. Хорошо было сесть на скамейку, правда, удобную, с отлогой спинкой. Можно сидеть не согнувшись, а откинувшись назад и смотреть прямо на торжественно освещенное небо, похожее на мантию царя, который хочет завоевать всю землю.

Губернатор сидел один: Свирин устроился где-то позади, у памятника, на ступеньках, и был не виден.

Невольно, сами собой, слились в одно целое, неразрывное два слова, — одиннадцать лет, никогда не теряя своей свежести, живущие в памяти, заполонившие ее одной думой, — два слова, робко, чуть слышно когда-то сказанные в сумерки, — сказанные туда, вниз, на тротуар, какому-то ожидающему человеку:

— На горе, у креста…

«Вот она, гора. А вот и крест», — сами собой шептали губы, — «вот она, гора. Вот он, крест», — тихо повторялись, Как эхо, эти слова в мозгу, в сердце, во всем существе, во всех прожитых днях и ночах, во всех думах, во всем озлоблении, которое не уходило из души за эти одиннадцать лет. Создалась новая фраза, — горькая, вопрошающая, укалывающая, как жалом.

— Так, значит, здесь? На этой горе? У этого креста?..

И образ стройный, который вырастал перед закрытыми глазами, образ обаятельный, который так тогда обидел душу, образ, похожий на французскую императрицу, спокойно, как в ту последнюю ночь, одиннадцать лет тому назад, любуясь своим спокойствием и презрением, ответил:

— Да, здесь. Вот здесь. На горе у креста…

Стала ясной и близкой истина, — вся, как в больших томах мудрости, заключающаяся в звучном, коротком, пятибуквенном слове.

Губернатор потихоньку открыл глаза и посмотрел вокруг себя: много справа и слева деревьев, сзади — крест и собор; прямо, шагов через двенадцать, — обрыв, вероятно, глубокий, потому что маленьким кажется там, внизу, расположившийся город.

Неизвестно почему, но сразу пришло в голову, что в то время, когда его жена ходила сюда на гору, к кресту, для свиданий с Броцким, тогда не было электрической станции, которую построили семь лет тому назад: на ее месте был в то время пустырь, заросший лопухами. Не было, вероятно, и этой скамейки: эта скамейка новая, крепкая, поставленная весной, в марте, когда везде в городе выставляют зимние рамы, привешивают у ворот скворечни, открывают к благовещению пчел, рыхлят в огородах землю…

Сделалось необходимо нужным, существенным убедиться в этом сейчас же.

— Свирин! — опять, закрывая глаза, говорил губернатор.

— А? — слышится ответ.

— Поди сюда…

Зашуршала трава. Крякнув, поднялся Свирин, отряхнул, слышно, пыль с колен. Подошел. Стоит близко, ждет.

— Посмотри-ка, — сказал губернатор, стараясь быть небрежным. — Эта скамья, на которой я сижу, новая?

Свирин наклоняется, сопит, рассматривает скамью, хлопает ее ладонью, пробует покачать — и после тщательного, напряженного исследования недоумевающе отвечает:

— Новая! Совсем новая!

По тону, по голосу слышно, что он ни о чем не догадывается, и это радует. Радует, что человек во всем этом огромном, широком мире может, если захочет, остаться один, и никто, никакая власть, никакая сила не сможет заглянуть ему в душу. Свирин, например, стоит и старается узнать, почему задан этот вопрос, — сумеет ли догадаться, почему?

— Новая? — опять спрашивает губернатор.

— Но-овая! — с сознанием правоты отвечает опять Свирин.

— Больше ничего. Ладно. Иди, — говорит губернатор.

Свирин, видимо удивленный, идет на прежнее место, садится на ступеньку и закуривает. Слышно, как одну за одной портит он быстро вспыхивающие, на ветру гаснущие спички и с мешающей папиросой во рту, издали, не особенно разборчиво и нараспев, еще раз заявляет:

— Сосновая скамейка.

В голове его что-то, видимо, проносится, что-то вспоминается далекое и прожитое, — быть может, молодость, высокие российские леса, широкие реки, которых нет в этом крае, — и он, словно мечтая, как-то особенно выговаривая, какою-то теплою лаской поглаживая слово, как ребенка по головке, сказал еще раз:

— Из сосенки.

VII

Когда губернатор открыл глаза, луны уже не было, и только по небольшому кругу, мерцающему в темноте, как фосфорическое пятно, можно было видеть, что спряталась она в том месте, где были молоканские хутора.

15
{"b":"559749","o":1}