Дальше шли ругательства и проклятия. Писали, видимо, чиновничьи руки. Это чувствовалось и в конструкции предложений, и в манере расставлять знаки препинания. Ярнов читал строки, в которых до ужаса, видимо, боялись обнаружить почерк, в которых сквозил отчаянный страх быть узнанным и в то же время — неудержимое желание крикнуть от дикого восторга, растоптать чужой труп, осквернить ненавистную могилу, — читал и улыбался. Потом переложил — эти письма на окно и сказал:
— Ругают, а боятся. Почерки-то выворачивают. А когда вы умрете, то, вероятно, будут бояться вас и мертвого. И только писцы из губернского правления будут на пасху приходить к вам на могилу и христосоваться. Знаете, как христосуются с покойниками? Два человека катают по могиле друг против друга крашеные яйца, и один говорит: «Христос воскрес», а другой отвечает! «Воистину воскрес». И так до трех раз. А потом выпьют водочки и красные скорлупки бросят вам на памятник.
Ярнов оживился и с легкой, насмешливой улыбкой разглядывал губернатора.
— А какая же вы, в сущности, собака? — спрашивал он. — Семью вы разогнали. Ну? Никто вас не любит. И сидите вы вот теперь в вашем штатском платье. И жилет у вас вон уже не совсем чистый. И еще два дня вы носить его будете. А губернатору в грязном жилете ходить в высшей степени неприлично. И нужно вам какую-нибудь Мистификацию Ивановну.
— Какую Мистификацию Ивановну? — удивился губернатор.
— А это я так прачек зову, — ответил Ярнов, — московская привычка. У меня была в Москве прачка, рябая баба. Так, бывало, радуется, когда ее назовешь Мистификацией Ивановной. «Вроде как, — скажет, бывало, — опера».
Губернатор поморщился, словно хотел рассердиться, но это чувство, видимо, не задержалось в нем; он притронулся к рукаву Ярнова и спросил:
— Слушай, Вася. Вот ты учился в университете, жил в Москве; скажи, пожалуйста, ты бывал у них на Никитской?
— Бывал, — ответил Ярнов.
Глаза губернатора блеснули. Быстрым, неожиданно сильным движением он придвинул кресло к Ярнову и со страшной жадностью скорее все узнать, все спросить о том, чем он не интересовался, о чем не думал целых одиннадцать лет, заговорила:
— Вот и отлично. Вот и отлично, что ты бывал у них. Ты, брат, прости, что я зову тебя на ты. Ну какой же ты для меня — вы? Ведь тебя еще вот такого пильзенским пивом поил. Ну, скажи же мне, как они там, в Москве-то, живут? На Никитской?
— Да что ж я вам скажу? — спросил Ярнов.
— Ну как что? — губернатор опять заволновался, опять двинул креслом так, что его колени коснулись Ярнова. — Как они там живут? Какая у них квартира? На Никитской?
— На Никитской, — ответил Ярнов, высоко поднимая брови и наморщивая лоб, — да что ж? Живут они хорошо; квартира у них небольшая, четыре, кажется, комнаты. — Ярнов подумал, мысленно сосчитал и сказал: — Ну да, четыре. Комнаты хорошие, просторные. Три женщины — три комнаты. Одна — общая: тут и столовая, и гостиная, и приемная. Тут и пианино стоит. Народ у них всякий бывает. У Кати жених есть, чиновник какой-то судейский, с законом на кокарде. Ну-с? Еще что? — и Ярнов припоминал, — Писатели к ним захаживают; сидится у них хорошо, уютно. Катя — красивая. Высокая такая, стройная. С карими глазами, умными такими, холодными. Хотела поступить на драматические курсы, но потом раздумала. Занимается фотографией.
Губернатору почему-то было приятно, что Катя умная и холодная и что на драматические курсы она не поступила.
— Ну а жена как? — торопливо спросил он, и голос его дрогнул: сейчас же стало ясно, что об этом не нужно было заводить речи. Он знал наверное, что тогда же, после отъезда из города, у ней все было кончено с любовником, помещиком Броцким. Броцкий приезжал в Москву; у них произошло какое-то объяснение, после которого он уехал, а с тех пор, за все одиннадцать лет, ни разу там не показывался.
— Да что ж? — опять поднимая свои полукруглые, густые в начале и тонкие в конце брови, ответил Ярнов. — Живет…
— Постарела? — тихо спросил губернатор.
— Есть этот грех, — не сразу, с какой-то укоризной сказал Ярнов. — Голова поседела. И глаза у нее всегда печальные, не улыбающиеся..
— А красивая? — опять тихо спросил губернатор. — По-прежнему?
— Красивая… Высокая такая, стройная, строгое лицо, — похожа на французскую императрицу.
И сразу в душу вошло утомление. Ослабли и опустились напряженные руки. Медленные, круто и больно поворачивающиеся круги заходили в голове, и нужно было прислонить ее, чтобы легче, дышалось, к верхушке кресла. Опять перед глазами заструился выходящий из земли густой серый туман, и хотелось, чтобы появились в комнате большие крылья и скорее разогнали его, чтобы опять можно было смотреть ясными глазами, чтобы скорее застыли в них постыдные, неожиданные слезинки, — и не было сил оттолкнуть назад, к окну, кресло.
«Высокая такая, стройная; Похожа на французскую императрицу, — бесконечно, как близкий звон, и беспрерывно звучало в ушах, — высокая такая, высокая такая… На императрицу… На французскую императрицу…»
Чтобы отогнать от себя эти навязавшиеся слова, губернатор опять начал думать о том, как, хорошо, что Катя не пошла в актрисы: сейчас же вспомнился целый ряд антрепренеров в смокингах, гордых актерских лиц, принужденных, бывало, идти в губернаторскую канцелярию и, краснея, еле слышными, лепечущими фразами просить восемнадцать рублей на выезд из города, — прекрасных, грустных, талантливых женщин, живших поневоле на содержании у купцов с корявыми лапами.
— Ну а Соня? — спросил губернатор через силу, чтобы не выдать охватившего его волнения, и когда открыл глаза, то увидел, что Ярнова в кресле уже нет, а ходит он гулкими, крупными шагами по кабинету, как-то странно раскачиваясь, согнувшись, заложив руки в карманы, и лицо у него, все время холодное, спокойное, слегка ироническое, вдруг завяло, обвисло, и казалось, что щеки опустились, как легкие, колыхающиеся при движении мешки.
— Ну а Соня как? — повторил свой вопрос губернатор.
— Я уже сказал, как! — раздражительно ответил Ярнов…
Губернатору показалось странным это непонятное, сразу откуда-то появившееся раздражение, и он спросил:
— Чего ж ты сердишься?
— Я не сержусь, — более мягко и примирительно ответил Ярнов.
— А Соня — красивая?
— Красивая! — недовольно буркнул Ярнов.
— Карточку она мне свою недавно прислала. Как раз перед отъездом в Наугейм. Большая уже. Невеста. В длинном платье.
Губернатор поднялся с кресла, не сразу нашел в карманах ключи, подошел к столу и из того же ящика, из которого доставал, чиновничьи письма, вынул кабинетную карточку, завернутую в прозрачный конверт.
— Вот посмотри-ка! — сказал он, протягивая Ярнову карточку. — Похожа?
— Похожа! — не глядя на портрет, опять недовольно буркнул тот.
— Что за черт! — подумал губернатор. — Чего он злится? И вдруг все стало ясно. Голубоглазая девушка. Длинноносый студент с угловатыми плечами. Частые встречи, уютные комнаты, кругом все полно женским обаянием.
«Эге! Вот оно что!» — подумал губернатор и опять, уже с затаенной мыслью проверить предположение, сказал:
— Да ты на карточку-то посмотри. Что ж ты, не глядя, говоришь — «похожа».
Ярнов досадливо сделал крутой поворот, мельком взглянул на портрет, который губернатор держал в руке на далеком расстоянии от глаз, и по-прежнему пробормотал:
— Похожа! Очень! Весьма!
Губернатор молча вложил карточку в конверт, опять спрятал ее в стол и щелкнул ключом.
Медленно, протяжно в надтреснутый, печальный колокол зазвонили к вечерне в армянской церкви, — там, где-то за бульваром. Это значило, что наступило пять часов. Скоро что-то дрогнет в воздухе, и начнет умирать день, миллионы лет ждавший своего рождения.
Ярнов собрался уходить и искал, в каком углу он поставил палку. Губернатор заволновался. Все время он чувствовал, что его охватывает какое-то не вполне уяснимое, но острое, захватывающее дух и мысль желание: оно приближалось к сердцу, сокращало его больные, нервные движения и мучило, и радовало, и волновало. Ярнов, беспокойно прищурив близорукие глаза, искал палку, и губернатор молил бога, чтобы она подальше куда-нибудь запропастилась. Что-то нужно было делать сейчас же, безотлагательно, — иначе все пропадет; о чем-то нужно было просить этого человека с серыми глазами, у которого, теперь ясно, что-то было с Соней: наверное, она не полюбила его.