Литмир - Электронная Библиотека

Было тихо. Где-то глухо, но четко дребезжал звонок; в коридоре раздавались чьи-то шаги, и можно было догадаться, что доски пола, действительно, гнулись.

— Помнишь, перед отъездом я подарила тебе цветы, — опять начала говорить Наташа. — Они были белые. Когда я поняла почему-то, что тебе нужны были белые цветы, то сразу стало ясно, что я люблю тебя. И на вокзале тогда я была полна этого опьянения и счастья. Мне казалось, что ты всю ночь не будешь спать: эти белые цветы не дадут тебе спать. Я поехала с вокзала в ресторан; было рано, посетителей — никого, но кругом — ярко, светло, — такие высокие, красивые потолки. Я сидела одна, и лакеи удивлялись: женщина — одна. Дали мне кофе. Я смотрела на себя в зеркало напротив и смеялась от счастья. И любила тебя. А ты ехал в поезде и был далеко.

Наташа подошла к нему, опустилась на колени, положила голову на его руки.

И почему-то не было ничего удивительного в том, что мерцает свеча и прыгают неуклюжие тени, что в номере холодно, что на коленях, теплой щекою прижавшись к руке, стоит перед ним прекрасная женщина, которой когда-то, в зимний день, белые цветы подсказали, что она любит.

— Тогда тебе нужно уйти из этой гостиницы, — после долгого молчания сказал Крынин. — Ты останешься здесь, в этом городе. Я найду тебе квартиру.

Наташа, не поднимая головы с его колен, отрицательно покачала головой.

— Но почему же? — спросил Крынин.

— Ни, ни, ни! — ответила она, и можно было догадаться, что вопрос Крынина дает ей радость и счастье, — Я проживу здесь три дня и уеду.

— Куда?

— В Крым, к сестре.

Она подняла голову, и светлая, как пригретая солнцем, смотрела на него. В глазах ее струились какие-то мечты, думы.

— Я поеду в Крым, к сестре, — медленно, словно рассказывая любимую сказку, говорила она. — Там горы, там сады, там море. Там зеленеет трава. Там фиалки. Там — большой дом, покой. Душа моя нальется жизнью, как чаша. Будет одиночество. Будет хорошо.

— Но почему ты не хочешь остаться здесь, со мной? — спрашивал Крынин.

Наташа тихонько, по-детски засмеялась, опять прильнула к его коленям, и снова послышалось глухое:

Ни, ни, ни! Я ни за что не останусь здесь. «Ни за какие деньги», как говорит муж.

Сказала, и замолкла, и опять ушла думою далеко. И нельзя было понять, — куда: в прошлое или будущее.

— Я скоро буду безобразна, — таинственно, полушепотом прибавила она. — У меня вот тут, на лбу, появятся коричневые пятна. А ты и так ведь не любишь меня. А тогда и совсем с глаз прогонишь.

— Ты беременна?

Она не ответила. Напряженное дыханье теплом касалось его колен.

И только после долгого молчания сказала:

— И, знаешь: то, что ты не любишь меня, это мне как-то все равно теперь. Да, мой дорогой, да. Только не люби другой женщины. Да? Не будешь любить другую женщину?

И она ползала на коленях и засматривала ему в глаза.

…Было слышно, как в коридоре, в телефонной будке, кто-то кричал звонким ярославским говорком:

— Нет, нет. Нет, нет. Я — человек строгих правилов и позволить вам этого номера не могу. И как вы там планы не разводите, а пятьсот рубликов — не фунт изюму. Это вам не нотариус Володя Мышигинский. Почему? Вы спрашиваете — почему? А потому-с, что — потому всегда оканчивается на «у». Да-с, вот и все-с. Приятных сновидений-с.

V

Три дня, которые Наташа провела в городе, прошли как-то странно. Ночью выпадало много снега, морозы стояли градусов по двенадцати.

Когда начинало смеркаться, Наташа и Крынин шли бродить по широким улицам, из которых так хорошо было видно небо. Городской сад, в который теперь никто не ходил, был завален снегом, и только на главных аллеях протоптали узкую, глубокую тропинку, похожую на белую канаву. Вечером в городе и внизу, на вокзале, зажигались матовые электрические огни, а здесь, между деревьями, было темно, и зимние птицы крепко спали в гнездах. Крынин брал иногда карманный фонарь и наводил туда свет: птицы просыпались, и начиналась суматоха.

Было очень хорошо, что Наташа не начинала разговоров о любви и не требовала никаких уверений. Хорошо было разговаривать с ней об искусстве, о небе, о Петербурге, который отсюда, за две тысячи верст, казался ярким и недоступным.

— Теперь там едут в театр, — говорила Наташа, когда на колокольне медленно и неровно било восемь часов. — Я люблю это время. Едут, пожимаются от мороза; около театра мальчишки бегут за санями, пристают с программами.

— Здешнее время отстает почти на час, — отвечал Крынин. — Теперь в Петербурге кончается первое действие.

— А здесь такая тишина. Так красивы те огни!

Крынин видел, что перед ним — больная, надорвавшаяся

душа, что нужно бы сказать ей много нежного и ласкового; но в то же время было ясно, что если заговорит он, то это будет правда со словами жесткими и холодными, которую так же нельзя говорить, как во вьюжную зимнюю ночь — из дома бесприютного, одинокого человека.

— Скажи, пожалуйста, — говорила Наташа, пристально вглядываясь в даль: — Почему люди страдают перед смертью? Почему последние часы человеческие должны быть запачканы кровью? Почему бы смерти не быть последним, самым радостным благословением жизни? Благословением земли и жизни?

— Зачем ты мне говоришь об этом? — спросил Крынин.

Наташа тихо и серьезно ответила:

— Потому что чую ее за спиной. Да, милый, я умру. Это для меня ясней ясного.

У Крынина сжалось сердце.

— Полно, Наташа! — перебил он ее.

— Нет, нет, милый, правда! — терпеливо сказала она и схватила его за руку, будто боялась, что он начнет возражать ей. — Это — правда. Оттого я и не огорчаюсь, что ты не любишь меня. Мне важно только то, что я люблю тебя, Это странно, быть может, но это так. И я хотела бы, чтобы не оставался в живых он… твой. Пусть он умрет вместе со мною. На земле ему будет холодно.

— Полно, Наташа! — снова и робко говорил Крынин.

— Нет, милый, так, так. Все будет так, как я говорю.

Становилось холоднее, и, чтобы согреться, они начинали ходить но саду, спускались к пруду и, набирая в калоши снега, смеясь и падая, скользили по льду. Как-то незаметно, по-детски, изменялось настроение, — все тяжелое и нудное куда-то уходило.

Медленно, переходя по краям неба в густо-фиолетовые тона, протекал зимний вечер.

Когда сад закрывался, они, озябшие, в припадке ребяческого шаловливого задора, бежали греться на почту. Там в это время бывало уже темно: освещались только телеграф и продажа марок. За другими закрытыми окнами шла суетня: разговаривая и сердясь, шлепая чем-то тяжелым по полу, чиновники запаковывали мешки с корреспонденцией для почтового поезда, который уходил на север в десять часов четырнадцать минут.

Было уютно сидеть в углу темной, теплой залы, прислушиваться к шуму, смотреть, как сторож кладет в печь белые, тяжелые поленья. Все были заняты своим делом, и никто не обращал внимания на две фигуры, сидевшие на подоконнике. У тех, кто сдавал телеграммы, были сумрачные, озабоченные лица.

Бывали мгновения, когда становилось особенно ясно, что Наташа верит в чудо, ждет от него слов любви. Тогда он смотрел в ее темные, надеющиеся глаза, брал ее руки и не мог ничего сказать: забывал те слова, которые могли бы убедить Наташу, что близость и поцелуи не нужны, что в их отношениях стеною стоит холодная, бесцветная правда, что не нужно ни писем, ни упреков, ни ожиданий, что он не любит ее и только по каким-то странным, неуяснимым движениям души не в силах не отвечать на ее поцелуи, не улыбаться ее глазам, когда в них, как у звезд в морозный вечер, переливают и дрожат испуганные слезы.

А когда эти слова где-то в мозгу, далеко, рождались и приближались к сознанию, когда смысл их мелькал уже, вероятно, в его глазах, — тогда Наташа, как-то странно, Словно предчувствуя беду, пугалась, хватала его за руку, крепко сжимала ее и говорила:

— Не нужно, ничего не нужно. Милый, ничего не нужно. Я люблю тебя. Да, да.

113
{"b":"559749","o":1}