А за мной по белу кругу
В ночь рождения зари
Ходит вьюга, ходит вьюга
И качает фонари.
Забываясь непрерывно,
Спотыкаясь на ходу.
И луна горит призывно
Белым яблоком в саду.
Когда все отчитали, Александр Иванович, словно дополняя лирическое однообразие, тягучую монотонность молодых голосов, улыбаясь, прочел юмористическое стихотворение из своей фронтовой тетради. Молодые слушали с облегчением и одобрительно кивали. При заключительных строчках зал оживился. Но на предложение задавать вопросы отреагировал вяло. Кто-то спросил: «Скажите, пожалуйста, чем сейчас занимается поэт Евтушенко?» Александр Иванович ответил коротко: «Он в заграничной поездке». Больше вопросов не было. Даже «дотошный» помалкивал. Но когда все стали расходиться, он подошел к поэтессе, которая читала про Адама, и что-то начал ей говорить, даже взял ее за руку, а она смотрела на него почти испуганно. Товарищи выручили ее, почти силком оторвали от говорливого человечка, повторявшего: «А вот увидите, честное слово! Вот увидите!»
Всего час длился вечер, слушатели не устали. Да и поэты тоже. Пока Клара Васильевна выражала благодарность ведущему, пока он, несколько смущаясь, подписывал сборник своих стихов по ее просьбе, поэты в стороне о чем-то разговаривали, шутили. У них не было еще сборников, их тощие рукописи ждали своей очереди в редакциях и издательствах. И если бы Мила подошла поближе, она услышала бы, как они решают пойти в Дом литераторов «попить кофейку», но не уверены, что один Александр Иванович сможет провести с собой целую ораву мимо бдительной дежурной у входа в цитадель искусств.
— Пап, ты этого поэта знаешь? — Мила протянула газету. — Он у нас вчера выступал.
— Его статья?
— Прочти, любопытно.
Сергей Петрович, не откладывая, углубился в текст:
«В прошлом веке было сказано: «Писать стихи — еще не значит быть поэтом. Все книжные лавки завалены доказательствами этой истины». Кто станет отрицать, что нынче это звучит не актуально? На фоне общего книжного голода поэтический прилавок благоденствует. Пестрят имена, мелькают обложки. Однако не толчется возле них покупатель, не больно интересуется новинками. Разве что провинциал какой-нибудь робко спросит Есенина или, на худой конец, Лермонтова. Но вскоре поймет безнадежность предприятия. Грустить или радоваться?»
Сергей Петрович поправил очки на переносице и прочел дальше: «Получается заколдованный круг: бескорыстие порождает корысть. Не оттого ли в еще не окрепших голосах с явным юношеским фальцетом часто слышен лязг оружия, как всякое иное призвание, поэзия уступает своему завоевателю? Говорят «дар божий». Но почему так непременно, так необходимо разделить его со всем светом? Когда поэт осознает эту необходимость, дар оборачивается наказанием. В первую очередь для него самого».
Сергей Петрович хмыкнул и прочел дальше: «Коммунизм еще не настал, мы его пока строим. Иначе было бы очень просто сказать тому или иному творцу: уступи место товарищу, поделись своими тиражами, видишь, твои книги залеживаются? Пока такой разговор невозможен, потому что интересы искусства испытывают мощное влияние материального фактора. Это все равно что сказать: уступи мне твою квартиру, дубленку и дачу в пригороде…
Если поэты родятся от несовершенства жизни, то кто регулирует плотность их рядов? Они идут, робкие и шумные, честные и энергичные, сильные и слабые, юноши и старики. Каждый верит в свою музу, каждый надеется, что рано или поздно его поэзия уложится в схему того или иного редакторского восприятия и тогда в судьбе еще одного творца случится праздник».
— Ты понял? Это о тех, кто не умеет как надо и просто пишет по желанию души, что ли. Как мама. — Мила смотрела на отца и знала, что он ее понимает.
— Но ведь Ниночка не стихи написала…
— Какая разница! Написала. И мы читаем.
Звонок раздался в одиннадцатом часу ночи. Незнакомый женский голос спросил:
— Квартира Ивановых? Пожалуйста, Людмилу.
— Это я.
Голос, таинственно затихая, продолжал:
— Я из больницы. Здесь ваша подруга. Ее необходимо срочно увезти домой, понимаете? Запишите адрес.
Мила не долго мешкала. Скоро оделась и кинулась на улицу. Такси оказалось грузовое, с большим, неуютным салоном и сильным запахом бензина.
…Надя ждала ее, сидя на скамейке напротив приемного отделения.
— Спасибо, родная! — сказала она, неловко поднимаясь и подходя к дверце. — Кроме тебя никто не знает… Ужас, какой ужас, — повторила ома, не обращая внимания на обернувшегося шофера. — В первый и последний раз… Можно, я у тебя переночую?
В дороге ее стошнило.
При свете ночника она разглядела испуганную Людмилу и заверила:
— К завтраму очухаюсь.
Что же это, думала Мила, подруга моложе меня, и уже такое. Неужели нельзя без этого. Неужели свобода и молодость должны этим расплачиваться? И со мной такое случится. Что бы сказал Виктор? Он бы мог сказать: «Будем вместе. Ты, я и третий маленький, с полными ручками и ножками». Нет, не скажет. Она вспомнила свои глупые ухищрения: обрезанные юбки, туфли на немыслимых каблуках, от которых ныли ноги, дурацкий хула-хуп. Ей стало стыдно и жаль себя.
— Знаешь, папа, я не буду ездить на машине тети Веры, — сказала Мила отцу.
— Правильно, вещь чужая, дорогая. Мало ли, еще повредишь. Потом расплачивайся. — Сергей Петрович удовлетворенно вздохнул и подал дочери конверт: — Тут письмо пришло от Юры. — Он с надеждой посмотрел на дочь.
— Папа, Юра мне тоже не интересен. Мне никто не интересен, кроме тебя с мамой.
— Ну что ж, — протянул Сергей Петрович. — Тебе виднее.
Он надел очки, раскрыл общую тетрадь и продолжил чтение. Там в незатейливых строчках воспоминаний дышала далекая и памятная жизнь, от которой его ущемленное сердце заходилось горячей тоской. Он видел милую добрую девушку с хорошими глазами и открытым лицом — свою жену. Она склонялась над раненым воином и шептала: «Потерпи, миленький, все будет хорошо. Потерпи!» Над головой у нее вздымалось пламя, вспыхивал пунктир автоматных очередей, подброшенные взрывной волной, взлетали ошметки черной земли.
Из кухни вышла санинструктор и голосом дочери сказала:
— Давай чай пить.
На кухонном столе ожидал сверток: сквозь целлофан горели оранжевые шары апельсинов.
— Хорошо бы клубники свежей, — пожелал отец.
— Заглянем на рынок по пути, — предложила дочь.
— Не опоздаем? — отец взглянул на часы.
— На машине быстро. — Мила пояснила — В последний раз. Ведь маму выпишут скоро, правда же?
Уходя, отец положил общую тетрадь в ящик письменного стола, повернул ключ, но не вынул его из гнезда, оставил. Пока есть эта тетрадь, ему легче соединить в один образ два дорогих ему лица: постаревшее, утомленное болезнью, и юное, открытое, милое. Оба ему дороги. И оба страшно потерять.
Лед
Врачи велели остерегаться всего: физических нагрузок, переохлаждения, сырости. Давясь и морщась, она проглатывала перед едой столовую ложку мешанины из меда, тертых орехов и лимона, которая должна была возродить в ее организме бодрый дух и юную энергию. Духа не было. И энергии тоже. Была апатия и вялость. Но однажды она сказала себе: «Так невозможно! Вокруг столько неожиданной музыки, света. Они что-то сулят. Это нужно узнать».
Выпал чистый снег. Ударил мороз. По вечерам с ближнего катка стали доноситься мелодии. Надев валенки, обмотавшись шерстяным платком, она шла туда, к яркому свету. На белом круге чистого льда скользили возбужденные, счастливые люди. Среди них были и ее одноклассники: вон тот длинный в белой кроличьей шапке, Шарапов. Вон Шура Стрельцова с подругой Верой. Смеются. Им хорошо. А она как у чужого праздника… У нее коньков сроду не было. Даже на санках детских не успела накататься — заболела во втором классе ангиной. Только выздоровела, опять слегла. Потом осложнение на сердце. Ревмокардит и прочее, прочее. Тоска… Врачи велели беречься. «Надоело. Сколько можно!» На антресолях откопала давнишние коньки с ботинками — имущество брата, который про них уже и забыл вовсе, вернувшись из армии, женившись и став серьезным человеком. Примерила: на три размера больше. Надела две пары носков. И вышло впору.