С Виктором Мила сблизилась очень скоро.
Его родители были где-то в Колумбии или Анголе (Мила толком и не поняла). Недалеко от города пустовала дача. Они однажды сошли с электрички, пересекли небольшой лесок и уткнулись в дощатые ворота. «Айн момент!» — Виктор где-то нажал, калитка открылась, и к затененному старыми березами дому они прошли по едва заметной заросшей тропинке. В доме было затхло, темно от закрытых ставней. Зато веранда сияла солнцем. Одинокая муха уныло толкалась в стекло и настойчиво жужжала.
Миле стало тоскливо. Она думала, что так и должно быть. Но когда он обнял ее и руки его сделались властными, а дыхание нетерпеливым, она содрогнулась: «Неужели нужно так грубо?» Она плакала. Он не замечал или делал вид. Потом как ни в чем не бывало потрепал ее за ухо: «Ты чудо, малыш».
В другой раз были у него дома, где-то в центре города. Его мама в переливчатом ярком халате до пят любезно кивнула ей на «Здравствуйте, меня зовут Мила», вежливо оглядела ее в полутемной прихожей и удалилась вглубь коридора со множеством дверей.
Пока они сидели запершись в его комнате, ее голос раза два отвечал на телефонные звонки и вдалеке умолкал.
Через час они вышли из квартиры. Его мама не появлялась больше. И тогда Миле стало стыдно: «Не удостоили чашкой чая! Отреагировали, как на пустой звук. Приходящая девушка…» И она поняла, что так не должно быть. Виктор — это не он. Не тот, которого она мыслила себе. Не тот — сильный, мужественный, открытый, с которым было бы надежно и спокойно. С Виктором она оставалась беззащитной, неуверенной в себе, была в постоянном напряжении: «Так ли я хороша, чтобы он ценил меня и боялся потерять?»
У себя в библиотеке она ходила в самых сереньких. Не умела красить волосы в ослепительно-медные цвета, что считалось очень модно. Покрыв ногти розовым лаком, спешила скорее стереть его, потому что не выносила ощущения чего-то липкого, постороннего на руках. Высокие каблуки утомляли ее, болели ноги. Фасоны ее платьев были простенькие: воротничок под шейку, рукав на пуговичке. Наверное, она была ограниченным человеком, ее формировали книги, в которых должное отдавалось «духовной красоте», «внутренней сути». Ей не приходило в голову, что доброму содержанию часто необходима добрая оболочка. Однажды в школе на новогоднем маскараде она появилась в белом марлевом платье. Ей казалось, что таким должно быть условно одеяние королевы. Никто ею не восхитился. Все девочки ахали вокруг другой королевы, марлевое платье которой было обильно расшито блестками и в свете разноцветных лампочек таинственно переливалось.
Нет, Виктор был не он. Как он осматривал ее, сравнивая с голой женщиной на цветной рекламе, говоря: «Талия у тебя не развита. Линия тела требует выразительности. Покрути хула-хуп, малыш!»
Она крутила до одурения, обрезала юбки все выше и выше, чуть было не начала курить, но боялась маминого гнева, которая и без того поглядывала на нее с беспокойством, нет-нет и заводила разговор о том, что пора замуж и что все серьезные девушки в ее годы успешно решают эту проблему. «Неужели у тебя нет никого на примете? Ты же такая симпатичная воспитанная девушка. Вот Юрик, например, чем не жених?»
Юрик старше Милы на два года. По воскресеньям еще школьниками они ходили на каток. Он бегал быстро. Опережал ее на два круга, раскрасневшись, подлетал, резко тормозил и преданно заглядывал в глаза: «Устала?»
Он не нравился ей. Совершенно…
— Так куда мы пойдем? — переспросил Виктор.
Ей и хотелось пойти с ним, и обида брала свое: столько времени она бьется в одиночку над больной мамой (от папы никакой помощи, одни стоны и бестолковые переговоры с врачами, не умеющими толком объяснить, что с мамой), так ей горько от всего, а он не появился ни разу. Появлялся Юрик. Бегал на рынок за парниковой зеленью для больной, сам стряпал какие-то удивительные кушанья из сушеных грибов, сметаны, в обмотанной махровыми полотенцами кастрюльке нес в больницу, чтобы маму раздразнил запах домашней кухни, чтобы она отъела хоть две ложки.
А Виктора не было. Он пребывал в своем мире, где свободу и независимость личности подчеркивали небрежные широкие жесты, элегантный костюм, звонкие чаевые в кафе, аромат иностранных сигарет…
— У меня сегодня деловое свидание, — ответила Мила.
— Жаль. Если не секрет, с кем?
— С тетей Верой.
— О, тогда мое сердце спокойно. — Внезапно придвинув ее к себе, он тихо спросил: — Ты больше ни с кем, малыш?
Она запнулась: «Что он обо мне думает!»
— Тебя это сильно заботит? — спросила она.
— Разумеется.
— Спи спокойно.
— Можно позвонить тебе сегодня?
Она ответила:
— Сегодня я вернусь поздно.
— Хорошо, завтра.
Очаровательная прекрасная Вера Анатольевна явилась в мерцающем свете стеклянных дверей как в аквариуме. В платье из бледно-лилового шифона с воздушными складками, в белых кружевных перчатках и в белой ажурной шляпке. Обняла, овеяла запахом тонких духов:
— Милочка, деточка! Сто лет я тебя не видела. Как мама, отец? Хорошо, что пришла. Посидим, поговорим, полюбуемся. Там у нас столик заказан, и кавалер сидит. Ты его не бойся. Он старый волк, но добрый. Снимает художественные фильмы. Собаку съел на этом деле. Да ты его знаешь. Помнишь этот фильм, как его название? Забыла. Про циркачку-наездницу. Ну, не важно! Он хотел тогда, чтобы я у него снималась, представляешь! А мне пятый десяток пошел, ха-ха! Ну идем. Ты ему тетрадку отдашь, пусть посмотрит, что из этого можно сделать.
Швейцар учтиво распахнул двери ресторана, почтительно поклонился Вере Анатольевне (заслуженная артистка, красавица, хоть и в годах уже, в театр на нее не пробьешься). Ее здесь знали. Она шла великолепная между столиками, немного всем улыбаясь. В глубине зала возле окна поднялся мужчина неопределенных лет в черном кожаном пиджаке и сером глухом свитере.
— Ты не успел соскучиться без нас? — Вера Анатольевна погладила Милу по спине. — Это Людмила.
— Очень рад.
Он взял протянутую Милой руку и поцеловал.
Ей стало неловко и смешно одновременно: такой внушительный мужчина обращается с ней как с дамой.
— Бог мой, Сеня, как ты развернулся! Разве мы все это будем есть? — Вера Анатольевна всплеснула руками. — Я, понимаешь, ущемляю себя, диету соблюдаю, а ты меня так соблазняешь. Просто жестоко.
— Веруня, дорогая, отщипни помаленьку от всего, и бог с ним, пусть остается. Кроме того, ты такая изящная, что можешь позволить себе нормальный ужин.
— Ты полагаешь?
Официант кружил возле их столика, вовремя убирал тарелки, быстро заменяя упавшую на пол вилку, держа ее как перышко двумя пальцами.
В зале становилось шумно. Или это шумело в голове от вина? Мила смотрела на двух людей, сидящих рядом: в них чувствовалась уверенность и достоинство. Им эта обстановка привычна, они в своей тарелке. Мила слушала их разговор:
— Для кино это не важно. Кино должно быть свободно от текста, как в музыке, например, симфония — от слов.
— Ты хочешь немое кино? — Вера Анатольевна «играла». У нее была такая лукавая манера — улыбаться, говоря о серьезном.
— Не исключено. Но не на уровне, я имею в виду техническом, тридцатых годов. Нет, конечно. Я чувствую себя идиотом, когда с экрана на меня сыплется эта говорильня, пустомельство, азбучные истины. В кино нужно смотреть, а не слушать (разве что хорошую музыку). Ты пробовала убирать в телевизоре звук во время фильма? Сколько раз! Насколько самая пустяшная лента интереснее, а? Потому что не слышишь кондового текста.
— Сеня, мне понятно, почему ты десять лет ничего не снимаешь. Потому что сценарии состоят из слов.
— Потому что слова очень редко выражают мысли.
— Ты слишком строг. Я недавно смотрела прекрасный фильм. Забыла его название… Там были слова. Они меня волновали.
— Наверное, там был еще и режиссер, и оператор, и художник, если тебе это понравилось. Впрочем, сколько можно об этом! Людмиле с нами скучно.