За кишлаком снова пошли камышовые заросли — густые, отяжелевшие от дождя, гниющие, — иногда запах гнили становился таким тяжёлым, что хотелось заткнуть ноздри.
Корнилов держался в седле легко, как будто родился в нём, сильный тонконогий конь иногда всхрапывал призывно, переносился через очередную рытвину или куст, норовил перейти в галоп, но капитан твёрдой рукой придерживал его, и конь нехотя подчинялся человеку.
По пути встретились несколько широких мелких речек, — вольно разлившихся по здешнему плоскому берегу рукавов Амударьи.
Дождь продолжал пысить, сырость, кажется, пробрала людей уже до костей. Капитан оглянулся на спутников.
— Может быть, остановимся, разожжём костёр, господин? — перехватив его взгляд, предложил Керим. — Обсушимся немного.
— Позже.
— Позже пойдут пески. Там развести костёр не удастся. В барханах нет топлива.
Обсушиться, согреться надо было бы, каждая мышца, каждый нерв просили об этом, но капитан понимал — чужая территория есть чужая территория, тут любую секунду может что-нибудь случиться, особенно вблизи границы, надо быть начеку и счёт этим секундам вести жёсткий, — тратить их на разные удобства и удовлетворение собственных потребностей не годится, более того — это преступно; Корнилов, почувствовав, как лицо у него отвердело, сделалось каким-то жёстким, чужим, отрицательно качнул головой:
— Нет, останавливаться не будем. Позже!
Туркмен ничего не ответил ему, лишь послушно склонил голову и отпустил повод, чтобы конь перепрыгнул через канаву.
Керим знал, что говорил: через пару вёрст начались пески. Пропитанные сыростью, тяжёлые, голые, по вздыбленным пластам их даже клубки перекати-поля не переваливались, всё было срублено злыми здешними ветрами и засыпано песком.
В низком небе парил одинокий угрюмый орёл. Голодный, несчастный, усталый, он поднялся на высоту, чтобы разглядеть хоть что-нибудь живое в этих мёртвых песках, хоть мышонка какого-нибудь, но удача не светила птице, и орёл тяжёлой, мокрой тряпкой висел в воздухе.
Сделалось уже совсем светло, воздух посерел, пожижел, в нём заблестела розовина — признак недалёкого солнца, но солнце не показалось, вновь заползло за непроглядный холодный полог, и живая розовина исчезла. Угрюмым выглядел здешний мир.
Капитан сидел в седле с неподвижным лицом — дав коню свободу и опустив поводья, он думал о чём-то своём, конь сам нёс его к крепости Дейдади.
Километра два по пескам шли галопом — песок прочно держал лошадей, копыта не увязали в сыпучей плоти, поверхность песка была твёрдой, как асфальт, — потом Корнилов поднял руку, подавая команду, и лошади перешли на рысь.
Местность была однообразной, усыпляющей, глазу не за что зацепиться, однообразие это рождало в душе беспокойство, в груди теснился холод, но Корнилов знал, как бороться и беспокойством и с холодом.
Хоть и мокрая была чалма, и тяжёлая — набрякла влагой, но вскоре под ней сделалось жарко. Корнилов перед тем, как пойти на чужую территорию, наголо обрился, как, собственно, и поступают мужчины в местных племенах — поэтому жар охватил лысину. Кольнуло один раз, потом другой. Можно было, конечно, и не бриться, оставить короткую стрижку, но бережёного Бог бережёт... А если проверка, а если кто-то вздумает содрать с него чалму?
«Костерок» под чалмой вспыхнул в третий раз. Корнилов содрал её с головы, хлопнул ладонью по лысине, под пальцы попала колючая твёрдая крупинка, он подцепил её ногтями, поднёс к глазам. Увидел вошь. Она была крупная, серая, какая-то волосатая, похожая на ёжика, с белёсыми шевелящимися лапками.
Корнилов выругался, размял вошь в жёстких пальцах. Он не раз замечал, что вши способны возникать, рождаться буквально из ничего, стоит только к человеку приблизиться беде, — они буквально вытаивают из воздуха и начинают ползать по одежде, забиваются в швы и рукава, грызут ноги и спину. Особенно часто такое случается на войне.
Смуглое лицо капитана было непроницаемо. Он вновь подал сигнал спутникам и пустил коня вскачь.
Коня ему подобрали хорошего, прошедшего боевую выучку, — ходил он когда-то под толковым солдатом, команды «чу» и «чш-ш» понимал с полузвука. Русских команд, пресловутых «но» и «тпр-ру» не признавал, они были для коня чужеродной музыкой. Впрочем, памирские кони, если заупрямятся, свои команды также не понимают. Отказываются понимать.
— Чу! — подогнал Корнилов коня. За три часа следовало доскакать до крепости.
Хоть и было небо низким, плотным, в некоторых местах ещё не избавилось от черноты и пысило по-прежнему водяной пылью, пронизывающей насквозь, до костей, однако по угасающему бормотку и прижатости дождя к земле ощущалось, что зимняя хмарь скоро сдаст, дождь стихнет, и чем дальше они будут уходить от реки, тем будет становиться теплее.
Иногда в барханах попадались норы — то ли лисьи, то ли волчьи, не понять, около нор виднелись кучки помёта — в песчаных лазах этих обитали звери.
Здесь должно водиться много красных бадахшанских лис — пушистых, с особым прочным мехом, очень любимым ташкентскими модницами. Надо будет справить шубу из бадахшанской лисы и Таисии Владимировне.
В Николаевской академии, как именовали Академию Генерального штаба, Корнилов был одним из самых бедных, но очень упрямых и толковых слушателей. Несмотря на то что он был уже штабс-капитаном, тем не менее ощущал, насколько тощ его кошелёк, ведь Корнилову не всегда хватало денег даже на коробку зубного порошка.
Многие бойкие офицеры, коллеги по курсу, на лето уезжали в благословенные дачные места, к морю, где очень легко дышалось, отправлялись даже за границу, в Баден-Баден и в жаркий Неаполь, Ниццу, Париж, Альпы. Корнилов из-за безденежья даже не мог покинуть Санкт-Петербург, дни проводил за книгами, вечером выходил прогуляться по берегу недалёкого канала, любовался цветущими каштанами, всё лето запоздало выбрасывающими свои розовые свечи, и прозрачными карминными закатами, предваряющими затяжные белые ночи.
Невысокий, худой, с гибкой мальчишеской фигурой, он принадлежал к категории людей, которые до самой старости остаются подростками, сохраняя гимназическую комплекцию и живость.
По воскресеньям Корнилов обязательно посещал церковь.
Однажды, выйдя из церкви, он разговорился с бойкой краснощёкой девушкой, стоявшей около клироса и снизу, из зала, подпевавшей маленькому слаженному хору. У девушки была завидная, до пояса, толстая золотистая коса, не обратить на неё внимания было нельзя Корнилов, склонив перед незнакомкой непокрытую голову, поинтересовался вежливо:
— Очень хотелось бы знать, мадумаузель, из какой сказки берутся такие девушки, как вы?
В следующее мгновение Корнилов почувствовал, как у него сладко и одновременно смущённо, в каком-то тоскливом смятении сжалось сердце: окинет его сейчас эта девушка высокомерным взглядом и, не произнеся ни слова, уйдёт домой, поскольку знакомиться с молодыми офицерами в Петербурге не принято — честные девушки не делают этого и ко всем попыткам познакомиться относятся презрительно. Однако всё произошло иначе — девушка улыбнулась Корнилову. Улыбка её была радостной и одновременно смятенной, он понял, что она ощущает то же самое, что и он, ту же робость и встревоженность, и осознание этого неожиданно придало ему сил.
— Если бы я знала, что это за сказка, — она в полубеспомощном жесте развела руки в стороны, — но нет, не знаю...
В следующий миг девушка сделала книксен, вновь улыбнулась — такая открытая улыбка повергла в смущение, наверное, не один десяток молодых людей — вскочила в подъехавшую богатую карету и была такова. В памяти Корнилова она осталась сказочным видением.
Ещё более бедными были времена, когда Корнилов проходил курс наук в Михайловском артиллерийском училище.
Денег выдавали на месяц с гулькин нос, даже ещё меньше, всё зависело от разряда, который присваивали юнкерам за их успехи в учёбе и поведении. Счастливчики-отличники имели первый разряд — почёт им и уважение, они часто ходили в увольнение, встречались с барышнями и, хотя до офицерских званий было ещё далеко, считали себя офицерами. Низшим был третий разряд.