— Иди отсюда! — кричали мы Хохлу вслед, а он не огрызался, припав к плечу тети Клавы в великом отчаянии.
Так оборвался мир у нашего ларька и перепутался порядок, и ни Хохол, ни Коленкор, ни Капитан Иваныч не появлялись больше среди нас, разлюбив, наверно, это место, и стало здесь немного не так приятно, как было прежде. Некому было объяснить нам случившееся с точки зрения вообще, и взгляда у нас на случившееся не было. Однажды проехал инвалидный автомобиль мимо, и нам показалось, не Капитан ли это, и мы все понеслись за ним со всех ног вдоль улицы и гораздо дальше, но в автомобиле сидел совсем какой-то мальчик, нам совершенно незнакомый.
Человек из Вышнего Волочка
Когда в небольшом городке жара и пыль июльских дней, когда сквер, церковь, мосты и мостовые потрескивают от пылающего над ними солнца, тогда городок такой кажется особенно ненужным, просто совершенно ни к чему.
Городок поймал меня в свою пыль — до ночи не было из него ни автобусов, ни поездов.
Пыль была на листве, на домах и на небе.
Я сидел в сквере, пил мутное перестоявшееся пиво и ел бутерброд с крошащимся от времени сыром.
Этот человек оказался рядом со мной вдруг. Один рукав его синей косоворотки был пуст. Он посидел рядом со мной, думая о своем, потом поглядел на меня и сказал:
— Бывает же такое. Ее сына убили немцы, а она с тех пор помешалась, никакие доктора не помогают. У вас нет закурить?
Я протянул ему сигареты и зажег спичку.
— Выпьем за компанию? — предложил я.
— Разве что за компанию, — согласился он, и я принес еще пива.
— Работать к нам? — спросил он.
— Нет, проездом. Кто эта женщина?
— Какая?
— Вот что помешалась.
— А. Это моя жена.
Этот человек с пустым рукавом, лысым черепом и больными глазами; этот человек с сигаретой в гниющем рту, глядящий на пиво, как мать на новорожденного; с зелено-серыми, давно не бритыми щеками и с покрасневшими веками — светло-карие глаза в кровавом ободке; этот человек с дикими его первыми словами, которые мне дороже любого такта; этот человек сверкал передо мной, как яхонт в пыли ненужного городка.
— Как будто кто-то кричит? — сказал я.
— А вот роддом, — сказал он. — Женщинам рожать больно, вот и кричат.
— А я думал, это радио, — сказал я.
— Сейчас перерыв, — сказал он. — В четыре часа включат. Тут в сквере оно висит.
Пришли четыре часа, и радио громогласно завещало:
— Говорит Москва. Слушайте литературно-музыкальную инсценировку по роману Катарины Сусанны Причард…
Громкоговоритель похрипел, издал свист и снова сработал:
— Здравствуй, Джонни.
— Здравствуй, Кэт.
Этот человек поселился во мне навсегда, — он сидит и пыльном сквере и пьет пиво, положив сигарету, потому что у него одна рука, в этом городишке, сверкая в нем, как яхонт, в этом совершенно необходимом городишке, без которого я не могу теперь представить себе вселенную со всеми ее метагалактиками и метаморфозами. Этот человек, этот живой памятник неизвестному солдату.
Мимо теплого дыма
Если положить две-три сухие веточки, тонкие, как воробьиные ноги, а сверху две-три веточки потолще и поджечь, то получится костер — плевый, конечно, если не подкладывать еще и еще. И потянет теплым дымом, больше и больше, и немного закружится голова, если раздувал. Таким же дымом, как из трубы на деревенском доме, как из сада, когда там жгут листья.
И потом кожа на руках будет пахнуть приятно и долго, и в этом запахе будет много воспоминаний.
Уже двенадцать лет я живу в городе, а в деревне бываю редко — бываю, чтобы вспомнить, а жить не получается.
Буду ли я вспоминать город?
Буду, конечно.
Например, тебя. Ты крупная, как снежная баба, только очень горячая, если притронуться, и ты затянута в темно-синюю форму, потому что ты проводница. Мы сидим у тебя в купе и ждем, а на верхней полке бешено ворочается твоя напарница — худая и молодая, и стонет она от горя, такого вот горя, когда не с кем спать вдвоем, а надо. А потом, когда напарница сделала вид, что спит, и еще потом, когда мы снова сидим, ты говоришь мне негромко:
— У меня дом в деревне. Деревня Перунь — знаешь?
— Нет.
— Никто не знает. За Череповцом. Дом у меня там. Поедем туда?
— Что там делать?
— А то же, что и тут, только в своем доме. А кроме того, печь истоплю тебе, поесть сготовлю, в бане вымою. Ты что умеешь?
— Все умею. Я сам из деревни. Ты не веришь, конечно.
— Ты отдохнул? — спрашиваешь ты и прижимаешься. — Для меня это Христово яичко.
Поезд стучит и трясется и работает мерно. Это хороший поезд, он останавливается раз за всю ночь, и остановка уже была.
— Хватит! — кричит напарница. — Дайте поспать!
— Выйдем, — шепчешь ты. — Нервы у нее.
В тамбуре ты крепко гладишь меня рукой, так что я распрямляюсь как солдат в строю, а потом заставляешь меня нагнуться и обнять тебя.
— Почему Христово яичко? — спрашиваю я.
— Конечно, Христово, — говоришь ты. — Греха-то в этом нет.
— Многие думают, что есть.
— Это их бог покарал, — говоришь ты спокойно. — Просто здоровья в них мало, вот они и придумывают глупости. А от глупостей и совсем здоровья лишаются. Это их Бог карает. Так поедем в деревню?
— Нет, — говорю я. — Не смогу там. Я для этого еще глупый.
— Глупый? — удивляешься ты. — А с виду образованный.
— Это только с виду.
— Нет, ты не очень глупый, — говоришь ты. — Ты просто молодой еще.
Огни вокзала осветили твое лицо и темные волосы.
— Ты не думай, я не с каждым, — сказала ты.
— Я знаю.
— Знать ты не можешь, — поправила ты. — Но я тебе говорю. Перед тобой был у меня один, лейтенант-подводник. Соглашался, говорит, поедем. Но не демобилизовали его. Ты надумаешь — позвони. Он скоро в отпуск приедет — я его отошью.
Если в юности бежишь быстро и неутомимо, то не верится, что бежишь по кругу, пока не прибежишь туда, откуда начал, раз пятьдесят.
— Не отшивай, — сказал я. — Я не позвоню.
Долго не верится. Все кажется, что по спирали. И центробежная сила отбрасывает тебя в разные ненужные стороны, а место, по которому бежишь, кажется непригодным для остановки.
Я встретил тебя в метро, куда я спускался на эскалаторе вместе с женщиной выдающейся красоты и гордой, как олень. Она везла меня показывать в один очень умный дом в районе новостроек, чтобы поговорить с образованными людьми про разные хитрые вещи — о недостатках Бласко Ибаньеса по сравнению с Марком Аврелием или о еврейском вопросе в Португалии, или о сложных путях арабской революции. Словом, о чем бог пошлет в этом интеллигентном доме, кроме чая с вареньем, и, возможно, выпить, если, конечно, хозяин оправился от инфаркта. Ты ехала на эскалаторе вверх, навстречу мне, в цветном платье, прижимая к груди букет черемухи, в блеске своего здоровья, а сзади стоял мужчина и держал тебя за белую руку повыше локтя темной пятерней.
Мы поздоровались глазами.
— С Христовым яичком, — сказал я негромко, когда мы поравнялись, и ты услышала, а может быть, поняла, и весело улыбнулась мне, уезжая вверх.
— Ты что-то сказал? — спросила женщина выдающейся красоты, которая ничего не заметила, потому что смотрела прямо перед собой, о чем-то размышляя.
— Нет, — сказал я и подумал, что этой ничего не понять из того, что понятно той, сколько ни крась ресницы и не гордись. А потом я подумал о себе и выяснил, что я все еще слишком молодой, как ты это назвала, и придется слушать сегодня про Марка Аврелия.
Широка страна моя родная
Озеро Селигер — ровное и небольшое, а небо над ним было ровное и чуть побольше. Только и всей разницы, если смотреть на это озеро, как на лужицу среди пространств мироздания.
Но берег, валящийся за горизонт, не приближался никак, хотя наша лодка шла быстро.